…Его смерть — самое страшное и удивительное в Митиной жизни.
Дед долго болел. Рак горла отнял у него голос вместе с гортанью, и для того, чтобы говорить, ему приходилось затыкать пальцем торчащую из ключичной впадины трубку. Этот хриплый шёпот — торопливый, чтобы успеть, пока не закончился воздух — ядом в каждый нерв…
На работе всё было, кажется, по-прежнему. Его по-прежнему называли «батоно Иван», начальство не намекало на почётные проводы. Но он уже не мог так же лихо управляться с порвавшейся плёнкой. Впадая в глухую задумчивость, не слышал свиста и топота из зрительного зала. Знакомые приветливо махали ему рукой, но всё как-то торопились, скользили мимо. И даже старые товарищи старались не стоять к нему слишком близко — запах… Он ушёл.
Без работы Иван Андреич стал гаснуть. Раздражался из-за пустяков и долго ругался — задыхаясь, забывая заткнуть трубку. Целыми днями он мог смотреть телевизор, а по ночам вставал и ходил в темноте, сопя и шаркая тапочками: на кухню, в прихожую, в туалет. Они лежали в своих постелях и слушали… и сквозь дремотную муть казалось, что в квартиру забрался ёжик — ходит, тычется в тёмные стены, ища выхода… и они ждут, прислушиваясь к его шебаршению — найдёт ли? Ждут… и ждать страшно.
Однажды его старинный друг, Коте Хинцакти, дядя Коте, пришёл навестить его. По своему обыкновению ввалился как карнавал — шумный и слегка пьяный, с пухлыми бумажными пакетами в обнимку. Пакеты позвякивали и шуршали, торчали огурцы, лаваш, колбаса, примятые перья лука и бутылочные горлышки.
— А?вое! Свистать всех наверх! Скатерть и бокалы, гвардия гулять будет!
Оглушённая и растерянная, мама стелила на журнальный столик, стоящий у кровати, скатерть, протирала бокалы.
— Давно не сидели, друг. Извини, время нет совсем. Там успей, тут успей.
Дядя Коте разлил по бокалам «Аджалеши», размашисто взметнул их вверх, расплёскивая вино на закуску и на скатерть, и протянул один Ивану Андреичу:
— Выпьем, Вано, за старое, за наше прошлое… Сколько с тех пор изменилось! Город с тогдашним сравнить — блюдце и озеро Рица. Сейчас метро — тогда конка была. Сейчас многоэтажки, а тогда в Нахаловке лачуги за ночь строили, пока милиция спит. Помнишь? Утром идёшь на работу: что такое? откуда тупик? вчера здесь ходил! Но мы были молодые — ваххх, какие молодые были, какие… Помнишь, как познакомились? Тот пожар помнишь? Какой был пожар! Выпьем, Вано!
Дед сидел, свесив босые костлявые ноги, зияя не прикрытой марлей трубочкой, и смотрел на протянутый ему бокал… Оторвал руку от колена, снова уронил её, и найдя глазами дочь, посмотрел испуганным умоляющим взглядом.
Они молча вынесли столик и прикрыли дверь в его комнату. На кухне, перебросившись парой смущённых реплик, Митя с дядей Коте выпили разлитое вино, и он ушёл, махнув прощально рукой в закрытую дверь.
Когда боли становились невыносимыми, дед выскакивал к ним, будил их среди ночи, чтобы вызвали «Скорую». Сходу начинал торопить, упрашивать — будто они могли отказать… обмануть, не позвонить, оставить один на один с пожирающим его драконом… Приезжала «Скорая», ему делали укол. Мама шла провожать бригаду, зажав в кулаке дежурный «трояк».
— Мы вас, наверное, ещё не раз побеспокоим… вы уж пожалуйста…
— Скоро, скоро уже, — успокаивали некоторые — Недолго мучаться осталось.
Но мучения продолжались, а «трояк» терял свою силу. Их вызывали всё чаще: через день, каждый день. Однажды они отказались делать ему укол.
— Не буду колоть, — строго сказала старшая, распрямляясь от его мокрого белого лица — Я ему стану колоть, а он у меня на игле умрёт. Хотите, сами уколите, препарат я дам, мне не жалко.
Мама не умела колоть, уколола бабушка. Уколола и пошла пить «корвалол».
Но врач «Скорой помощи» ошиблась. Дед не умер в ту ночь. И на следующую не умер. К исходу третьих суток Иван Андреич разбудил их каким-то тихим бормотанием из-за стены. Они поднялись втроём, Митя, мама и бабушка, не спеша оделись. Будто знали, что можно не спешить — слишком ровным было бормотание, слишком странным.
Митя с бабушкой остались в дверях, мама зашла к нему — и он тут же ворчливо её окликнул:
— А! Вот и ты! Я жду, жду.
Не было никаких болей — лицо его впервые за многие дни разгладилось, не белело пронзительно в ямке подушки. Он сел на кровати. В глазах играли искорки, и в голосе сквозь хрип пела труба.
— Иди, иди сюда, — позвал он, и мама подошла — Садись.
Мама села к нему на кровать, Иван Андреич подмигнул ей и сказал:
— Ты уже знаешь, что Раскат вернулся? Что я говорил?!
Она молчала, схватив себя за горло, всё ещё не веря, всё ещё с надеждой всматриваясь… Всматривались, щурясь на бледный свет ночника, и Митя с бабушкой. Но случилось именно
— У сучки течка должна начаться. Знает, шельмец, когда придти! Чует!
Взахлёб он рассказывал ей про собак, про собачью жизнь, про собачьи хлопоты, про то, какие они разные — по характеру и по привычкам. Про глупых и умных, про
В подъезде что-то происходило. Какое-то движенье.
Из-за входной двери послышалось подвывание, сначала тихое, нерешительное. По двери чтото чиркнуло — раз и другой раз. Иван Андреич рассказывал, рассказывал. Вдруг умолкал, вскидывая голову на эти звуки, требовал, чтобы мама немедленно впустила Раската: обидится ведь, уйдёт. Уйдёт, ищи свищи потом в чистом поле! Мама позвала: «Митюша, иди сюда, мне страшно». Но Митя остался в прихожей. К ней пошла бабушка, а он сидел на полу напротив двери и слушал, как там всё прибывает и прибывает — как скулят, урчат, воют, настойчиво царапают дверь и отрывисто огрызаются друг на друга…
— Впустите, я вам говорю! Это Раскат, ну!
Океан — воющий, лающий — подступил к их порогу. Все городские своры волна за волной затопили подъезд.
— Главное не масть, нет. И не лапы. Это ерунда всё. Главное не то.
Стены звенели от воя. Кишело и клубилось, дверь ходила ходуном. Когти скребли по ней исступлённо, будто рыли. Начал звонить телефон: разбуженные соседи спрашивали, что это такое происходит у них под дверью. Бабушка хватала трубку, извинялась за что-то перед соседями и возвращалась в дедову комнату. Снова звонил телефон, кто-то предлагал вызвать милицию.
Удивительно, но ужас вовсе не играл с ними в запредельный театр: не расписывал стены горящими надписями, не обрушивался, не парализовал — неспеша прохаживался своей каменной поступью, как какой-нибудь усталый пристав, присланный описать имущество.
— Может быть, им с окна поесть бросить? Чтоб ушли? — спрашивала бабушка Митю — Сосисек, может? Там кило полтора.
И он, пожимая плечами, отвечал:
— Да вряд ли…
Иван Андреич говорил и говорил, уже бессвязно. Мама, уже без слёз, кивала и гладила его по плечу. В какой-то момент он оборвался на полуслове, лёг — собачий вой тут же умолк — и скоро мама позвала: «Митя, подойди».
— Э, мил человек, а ты ведь не наш, да? Нерусский ты, да?
— Почему так решил?
— Да слыхать тебя. Аж ухо режет. И повадки какие-то… Ты не Мустафы нашего зёма, нет?
— Нет. Я негр. Осветлённый.
— Как