— Хорошо, Мить… «га-мар-ды-жо-оо-ба!»
Она щурилась, кивала — поняла, поняла — и продолжала здороваться неправильно и почти непристойно. Её грузинский язык был шаржем на грузинский язык. Слушать его без улыбки было невозможно.
— Вай мэ, — вздыхала она в трамвае, вытирая пот под седыми завитушками чёлки — рогор жарко!
«Как жарко», стало быть. Всего лишь «как жарко!». И вокруг глотали улыбки, хихикали в воротник. «Рогор жарко» — или, по той же схеме: «Пури (хлеб, значит) свежий?»
Екатерина Степановна приехала в Тбилиси в сорок шестом. «Сорок шестой» — будто «другая планета». Молодой, ещё дымящийся мир. В детстве Митя мог слушать о нём снова и снова. Иной раз специально, с изощрённой детской хитростью, он разжигал в ней воспоминания.
Они садились у окна, возле горшка с алоэ, и бабушка рассказывала ему о том, как она не могла сойти с поезда: под самой подножкой стоял вьючный осёл. Как она пыталась прогнать его, шикала и стучала каблуком и, наконец, крикнула на весь перрон: «Товарищи, чей осёл?»
— И прибежал дядька с петухом под мышкой? — торопил рассказ Митя.
— Да.
— И помог тебе слезть?
— Да. А твоя мама испугалась и расплакалась.
С тех самых пор, как они сиживали у окна возле алоэ, Митя хранит эти картинки живыми и полноцветными. Он знает, видит совсем близко, что будет после: женщина успокоит дочку, подберёт свой потёртый фанерный чемодан, и они пойдут в крикливой толпе, не спрашивая дороги.
— А почему не спрашивала?
— Зачем? Твой дед всё подро-обно расписал.
Глядя в тёплые бабушкины глаза, он научился видеть, как идёт по перрону та женщина в синем платье — с фанерным чемоданом, с осколком где-то слева в рёбрах, ноющим перед дождём, и трёхлетней дочерью, даже во сне не выпускающей её руку. (Родила-то в тылу, а вынашивала под бомбёжками.) Так и ходили вдвоём. Мамину руку Светочка соглашалась променять только на кусочек сладкого, и для того, чтобы сбегать в туалет или искупаться, нужно было иметь при себе горсть рафинада.
Она знала, что приехала сюда навсегда — и волновалась. Боялась так, как не боялась на передовой. Люди говорили на непонятном — как кипящая в чайнике вода — языке. Жестикулировали так, что казалось — ругаются, сейчас подерутся. Но нет, не дрались, просто беседовали.
«Давай жить в Тбилиси. У меня там работа, жильё, друзья. Там хорошо, сама увидишь. Солнечно». Так, кажется, писал ей дедушка. Писал откуда-то из Болгарии, уже по пути назад, на бумаге с водяными знаками: против света появляются силуэты домов и деревьев. Вот если бы сохранилось то письмо… каково, интересно, было бы держать его в руках? (Очертания земли, на которой никогда не был, от которой всегда уплываешь, весточка с Атлантиды.)
Увы. Мало что хранили те послевоенные люди, привычные к утратам, но ещё не научившиеся жить впрок. Оставалось положиться на проверенное средство, на освоенную по книжкам алхимию воображения. Чуть-чуть остропалых листьев, собранных по дороге со школы, чуть-чуть вокзального шума, кусок от того самого платья… И рассказанное воспоминание перельётся в твою собственную память. Станет твоим. Выйдет из небытия весело, как выходят в весеннее утро из рывком распахнутых дверей.
…Она шла по улице, усаженной чинарами. Тбилиси зеленел и золотился. Редкие машины тарахтели издалека и проносились мимо так быстро, будто вырывались из-под обстрела — и распугивали скачущих по дороге воробьёв. Мтацминда нежилась под жаркой синевой. И ещё не зная названия этой горы, она улыбчиво смотрела на неё, на её траву, соседствующую с небом. Повторяла заученное:
1. Под чинарами до конца, потом вверх по мостовой, до первого перекрёстка и направо, в тупике кованые ворота.
2. Найти в соседнем дворе
3. Устроиться в Ваниной комнатке и ждать его демобилизации.
Перебирая в голове пункт за пунктом, она шла медленно, приноравливаясь к мелким Светочкиным шагам и всё поглядывала на праздничную гору над ломанной линией крыш. Гора ей нравилась. Света цепко держалась за руку, но не капризничала, послушно топала рядом. Больше не пугалась ни внезапных машин, ни выкриков уличных торговцев. Шумели-шептались деревья, шумели паровозы на вокзале, шумели, казалось, и многооконные стены домов.
Митя любит вслушиваться в этот шёпот… Хорошо, что у него есть хотя бы это — рассказанное, а потом раскрашенное им самим. (Химера странная, но милая, редкая очаровашка в семье химер.)
— Ба, а давай с тобой пойдём как ты тогда шла, в первый раз, ну с вокзала.
— Опять?
Она не любила этих его фантазий: «Идём лучше через парк, я тебя на качели покачаю».
— Ба, а правда, что ты Кристина?
Но ни ребёнком, ни юношей Митя не мог совместить солнечный её облик с её настоящим именем. Пробовал: К р и с т и н а — нет, нет… В имени этом жил какой-то холодок, строгость, было оно как осеннее море и скрип мокрых камней на берегу. Оно ей не подходило. А ненастоящее, случайное имя Катя ложилось точно. Имя Катя — Екатерина, Катюша — обволакивало и обнимало, притягивало как внесённая с жары корзина яблок.
Повзрослев, вспоминая бабушкины рассказы, Митя удивлялся: как не одолела её война? не притушила солнца в глазах? Войны ей выпало много. Она говорила, глядя поверх его головы, а Митя смотрел на неё, и ему казалось — обернётся и увидит капельки дождя на шинели хромающего впереди лейтенанта… лицо? нет, так ни разу и не обернулся… он легко ранен в голень, его убьёт позже шальным осколком, а второй достанется ей.
Катя-Кристина… Она попадала в самую смертную гущу. Их медпоезд разбомбили, и хаос отступления, мешая военных и гражданских, танки, грузовики, телеги, голодных младенцев, надсадно орущих командиров, — хаос отступления понёс её вместе со всеми, прочь от гудящих за спиной взрывов. Дальше, дальше, дальше. Шли и шли, шли и шли страшными раздрипанными колонами. День и ночь, без дорог, по чёрным горелым полями и плотному разнотравью. И когда им командовали: «Стой! Ночлег», — падали там, где остановились и засыпали ещё налету.
Однажды посреди ночи стали ходить с фонариками по рядам и выкрикивать: «Медики! Есть здесь медики?» Ей страшно не хотелось отзываться. Казалось невозможным оторвать себя от земли, когда на это есть выбор: молчи, спи дальше. Но она поднялась.
— Иди в строй.
Почти бегом под звуки близкого миномётного обстрела их погнали к силуэтам дальнего подворья. В доме с заклеенными газетой окнами, за столом возле прикрученной керосинки сидела женщина-капитан и переписывала у всех документы.
— Клюкина К, — прочитала капитанша — «Ка» это что, Катя?
А
— В авиаполк!
Далеко, на том недосягаемом берегу, женщина-капитан, не очень грамотная, усталая, в нервном свете керосинки распределяющая подразделения, а заодно имена и судьбы. Если бы схлынул дым, зависли на минутку летящие к земле мины, перестало бы тикать упрямое время, чтобы он смог войти в ту комнату и, встав в общий ряд, дождаться, когда капитанша назовёт его… Ведь не было бы его, Мити, если б медсестра Клюкина была направлена в другую часть. Залезла бы в другой грузовик, и он повёз бы её в другую сторону — цепочка рождений и жизней сплелась бы совсем иначе.
Но она залезла в правильный грузовик.
В авиаполку, полном героев во главе с неким Поддубным, о котором только и шушукались в перевязочных, она и встретила Ваню. Да так и не смогла отвертеться.
Смотрелся он, конечно, браво — казачина с молодецким чубом, широкоплечий и складный. Но