молчало сердце, упрямо молчало. Уж больно был замкнут, на сто замков закрыт, скуп на слово будто слова у него из золота. Два месяца ходил к ней в медпункт, а она так и не знала, умеет ли ухажёр улыбаться. (Может, ранение какое, что улыбнуться нельзя?) Для Кати-Кристины этот самый Ваня, Иван Андреевич Вакула — всё-таки на 15 лет старше — стал сущей пыткой. Придёт, сядет — и сидит. Молчит. И она с ним сядет и молчит. Если работы никакой нет. А то и придумает себе работу. В одиночестве за каким-нибудь делом любила она петь, долгое молчание нагоняло на неё тоску.
Иван Андреевич беседы беседовал трудно. Пытался рассказывать про милый сердцу город Тбилиси, куда забросила затейница-судьба — так и то увязал, терялся и заканчивал неопределённым вздохом: «Даа». А приспичит по нужде, уходил, выложив предварительно пистолет из кобуры на стол. Пусть-де полежит, не упал бы куда в недосягаемое место. Однако прозрачен был его блеф — оставлял пистолет, чтобы Катя не сбежала, не бросит же она доверенное ей оружие.
Сбежала бы, всё равно бы сбежала.
— Знаешь, Митенька, скучный он был. Попрошусь, думаю, в другую часть, не расстреляют же за это.
— Я тебе попрошусь!
— А что, Митенька? Не пойму.
— А я?!
— Не пойму.
— Ну, сбежала бы от деда — мамы не было бы, так? И меня, значит, не было бы.
— Извини, об этом не подумала.
Уж насколько был серьёзен её план насчёт другой части?.. Что ж, и попросилась бы, и перевелась, и переиначила бы всё не в его, Митину, пользу.
Но не успела — снова грянуло отступление. Накрыло и понесло мутной ледяной волной. Эскадрильи взревели и упорхнули в сторону тыла. Полуторки проскочили мимо щелястого, похожего на ящик с лампочкой вверху, медпункта, волоча прыгающие на кочках зенитки. Раненых забрали ещё вчера, с ними уехали врачи и остальные медсёстры. А её как самую работящую оставили упаковывать лекарства и медикаменты.
Она ждала. Стояла лицом к клубящейся пылью дороге и ждала. Бегать и кричать Катя не смела. Первое, чему выучила война — в отступлении не паниковать. Погибнешь ли, нет ли — ещё вопрос, а осадок останется.
Дорога стихла, пыль редела. Ждала. Смолкли моторы, развеялась и осела пыль. Катя поняла, что её забыли. На ватных ногах она вернулась в свой «мед. сарайчик», села на пропахшие йодом ящики. Подумала: «Где-то мышьяк тут был. Куда клала-то?»
Страшно было мальчику Мите слушать о такой её мысли. Никак не сочетались — такая мысль и бабушка Катя.
— Ты не могла так подумать.
— Почему?
— Потому что… Ну, потому! Я тебе запрещаю.
— Но так было.
— Мало ли что было! Давай дальше.
…Иван Андреевич искал её по всему обозу. Размахивая пистолетом, останавливал грузовики, крытые повозки. Не нашёл. И побежал обратно между кукурузных полей, навстречу выскочившим из-под низкого облака «мессершмидтам». Взмыленный, посиневший от безумного бега, он ввалился в медпункт, когда на дальней околице уже рыкали немецкие танки. Не говоря ни слова, сорвал её, безвольную и податливую как тряпка, с ящиков и выволок наружу. В этот момент через дорогу от них, наискосок, грохнуло и стало на дыбы лётное поле. Комья земли упали с неба.
Они бежали по оглушительно шуршащей кукурузе, и где-то рядом тоже шуршало, хрустело, валилось — кто-то бежал вместе с ними. На краю поля, у поворота просёлка, они сошлись.
Политрук и с ним двое бойцов. Они только что взорвали лётное поле, а теперь…
— Догоняем своих, — кричал от волнения политрук — Не знаешь, далеко?
Далеко ли? Много ли уцелело? Кто смог бы ответить на этот вопрос? Разве что лётчики мессеров, раз за разом заходящих на вираж, вколачивающих очереди куда-то за лесополосу, за водокачку, всё дальше и дальше на юго-восток.
Из общего рёва и грохота вывернул и попёр прямиком на них, коптя выхлопами по-над высокой зеленью, танк. Успели рухнуть тут же все, в двух шагах от обочины. Танк на самом повороте вдруг взял поперёк, въехал в кукурузу и встал.
Люк с лёгким скрипом открылся, из него вылез по грудь, спиной к притаившейся у земли пятёрке, чистенький немецкий танкист. Дотянулся до початка, сорвал, не спеша очистил, бросая вниз листья и летучие волоски-рыльца, и принялся смачно грызть. Коротко стриженый затылок его блестел, пальцы свободной руки выстукивали по броне башни мелодию.
Иван Андреич заметил в самый последний момент, но успел — схватил, вытащил из упрямых, опасно скользящих по спусковому крючку пальцев политрука револьвер. Хотя, сказать по правде — заметил ли? Ведь политрук лежал позади него, и видеть, как он целится в немца, Иван Андреич не мог. Но что-то развернуло его, что-то бросило назад.
Фриц беззаботно дожевал молочный початок, отшвырнул огрызок и, весело хлопнув ладонью по башне, нырнул в люк. Танк отрыгнул густой чёрный выхлоп и, тяжело лязгнув треками, ринулся дальше по дороге.
Только тогда Иван Андреич слез с обмякшего политрука, разжал ему рот. Молодой старлей рыдал, уткнувшись в сломанные стебли, бил кулаком у себя над головой и повторял, захлёбываясь: «Гад, гад».
Смерть ухмыльнулась и отошла. Остались жить все — четверо русских военных, одна медсестра да немецкий танковый офицер, с удовольствием сжевавший молодой кукурузный початок посреди своего блицкрига.
Кукурузная легенда пересказывалась, пожалуй, чаще других, и в конце концов настолько ожила, что когда однажды, классе в шестом, Митя откусил от молодого сырого початка, горло будто обожгло — выплюнул молочную мякоть как отраву.
Пластилин цвета хаки
Во рту мёртвый вкус казённой еды, тощие казённые матрасы рассыпаны по пустой казарме. Танкистов с кроватями, тумбочками и табуретами куда-то переселили, освободив место прикомандированной пехоте. Кроме них пятерых в прошитом осенним солнцем помещении лишь любопытные, взволнованные непривычной обстановкой мыши. Выскакивают, шуршат, попискивают под досками пола.
Возле двери на сквознячке выстроились начищенные сапоги, на сапогах сохнут портянки. Им выдали по банке перловки и приказали ждать. Лапин совершенно оцепенел от усталости. Свою банку он так и не открыл — сидит, зажав её в руке. Иногда его жалко, но это нельзя — жалость строго запрещена. Земляной уныло ковыряет в перловке сложенной лодочкой крышкой. Бойченко крутит большой палец на правой ноге, проверяет мозоль. Всех тянет вниз, вниз — растечься, течь и течь по матрасу, пока не выльешься весь до капли.
Спать!
— Дадут поспать. Куда они денутся, — угрюмо повторяет Бойченко.
Все очень надеются на это.
— Помыться бы, — вздыхает Тен и нюхает у себя подмышкой.
Никто ему не отвечает. Толку-то — вздыхать о нереальном. Вздох этот ничего не значащий вроде скучающего вечернего: «бааабу- быыы».
Спать.
Холодную перловку есть трудно. Полбанки, и организм замыкается: жевать жуёт, но глотать