как несчастный медный Пушкин в лапах этих фотофильмовщиков. Ожогин прислонился спиной к афишной тумбе, курил и смотрел вверх.
Рыжеволосая махала руками, топала. Однако пора идти: вспотел, будто перемучил лихорадку и выскочил в явь из горячечного сна. Надо бы скорее в гостиницу, сменить рубашку, надиктовать телеграммы на студию. Город вернулся к нему. И пришло еще что-то, чего он пока не понимал.
Ленни суетилась, но никак не могла сосредоточиться на бронзовых бакенбардах поэта. Ей хотелось сбежать вниз и… И, например, отсалютовать старому знакомому. Объявить перерыв? Она метнулась к ступенькам. Впрочем, потом народ не соберешь, а съемку пора заканчивать — аренда Пушкина выходит заказчику в копеечку. Этот человек уходит? Он уйдет. «Господин в летнем пальто, не смейте садиться в таксомотор!» — так ведь в рупор не закричишь. «Карр!» — рявкнула в лицо ворона, спланировав перед носом прямиком на афишную тумбу.
Ожогин поднял воротник и, кажется, помахал ей, Ленни, рукой. Внезапно она подумала, что могла бы, как когда-то сделал он, выплакать свое горе — горе, от которого каждое утро убегала на съемочную площадку и которое рьяно глушила работой, — у него на плече. Именно у него. И Ленни, сунув два пальца в рот, издала залихватский пиратский свист.