Резким решительным движением вытащила глянцевый голубоватый листок. Развернула. Пусто. Чистый лист бельмом пялился на нее. Только в самом низу, в правом углу значилось: «Эйсбар». И дата отплытия.
Ленни сложила лист и горько усмехнулась. Все правильно. А чего она хотела? У нее было достаточно времени, чтобы изучить этого человека. И ее — только ее — вина, что она бездумно кружилась в хороводе своих иллюзий. Все — мыльные пузыри. Все — вранье. Глупая девчонка! Он, быть может, и хотел бы написать что-то ободряющее, что-то, что может стать опорой для будущего… когда он вернется… но… Но — к чему? Ничего не будет. Он слишком бескомпромиссен, чтобы лгать и ей, и себе. А его решения не имеют обратного отсчета. Хочет Ленни или не хочет — решает не она. Вот о чем говорил чистый лист с подписью в правом нижнем углу. Эта подпись почему-то показалась Ленни насмешкой. Впрочем, этим письмом он во всей полноте представил самого себя: я таков и другим не буду.
Ленни аккуратно сложила листок и разорвала пополам. Потом еще раз. И еще. И еще. Распахнула форточку и выбросила обрывки. Те взметнулись на ветру и тут же исчезли из виду, смешавшись с крупными, будто бумажными, снежинками. Но Ленни не смотрела на них. Она захлопнула форточку, отвернулась от окна, высоко подпрыгнула, сделала немыслимый пируэт и, глубоко присев, церемонно раскланялась перед кем-то невидимым.
Глава 17
Московские сюрпризы
Было душно, и Ожогин рывком распахнул окно. Порыв ветра бросил ему в лицо горсть колючего снега, и сразу стало зябко. За окном тянулись бесконечные поля, укрытые снежной шубой. Ожогин и не заметил, как из невнятной мокрой крымской распутицы въехал в настоящую зиму.
Он выехал из Симферополя накануне днем и с той минуты — пятнадцать часов кряду — безостановочно жевал сигары и пил кирпичного цвета горький вагонный чай из толстого хрустального стакана. Был мрачен. Бычил лоб. Ехать в Москву не хотел. Не ехать — не мог. Письмо от его бывшего московского поверенного пришло два дня назад. Первые же строчки — «удивительная оказия, связанная с Раисой Павловной» — заставили Ожогина непроизвольно отбросить листок. И тут же он испугался своей реакции. Неужели имя Лары до сих пор вызывает у него боль? Клочок бумаги валялся на ковре у носка ботинка. Так легко было протянуть руку и поднять его, но… Громко звякнув дрогнувшим графином о край стакана, Ожогин налил коньяка. Выпил одним глотком. Горло обожгло, и это привычное ощущение вернуло ему спокойствие. Он подобрал письмо и принялся читать дальше, с трудом, впрочем, заставляя себя удерживать внимание на сути дела. История действительно представлялась удивительная.
Летом, продавая студию, он продал и квартиру в Кривоколенном, а вместе с ней все движимое имущество. Среди прочего — два знаменитых на всю Москву авто — василькового и алого цвета. И вот теперь нынешний владелец авто — писал адвокат — обнаружил под задним сиденьем, там, где помещается обыкновенно ящик с инструментами, кожаный женский ридикюль с ворохом бумаг. На дне валялась карточка поверенного. Так ридикюль попал к нему. Он взял на себя смелость разобрать бумаги. Ожогин остановился. Он не хотел знать, какие бумаги хранила Лара в своем тайном ридикюле.
Он сидел у стола, подперев лоб рукой. Желтый блин от настольной лампы высвечивал кусок сукна, и Ожогин думал о том, что все вокруг тонет во тьме — все тайна. Он знал, что Лара не любила его, но изменяла ли? Наверное. Он запрещал себе думать об этом. Где-то в глубине души, на самом потаенном донышке, лежал камень. Это было то тяжелое, запретное — почти непереносимое, — от чего он всю жизнь прятался и что не желал и не смел выпускать наружу. Выпустишь — и все этим камнем разобьешь.
Ожогин пробежал глазами еще несколько строчек письма. Так и есть. Корочки чековой книжки с проставленными Лариной рукой крупными суммами. Записки и письма от некоего господина… Ожогин не стал читать имя. Все. Решено. Он не поедет в Москву. Он напишет поверенному, чтобы тот абонировал ячейку в банке и поместил ридикюль туда. До лучших времен. Лучших? Когда они наступят, лучшие времена, если прошлое до сих пор держит за глотку?
Ожогин закрыл глаза. Он не ожидал, что еще одна встреча с Ларой дастся ему так тяжело. Он думал — все прошло. Однако он должен признаться, что неутоленное, страстное, горькое чувство осталось. Его жизнь с Ларой была полна недосказанностей. Он боялся задавать прямые вопросы. Боялся получить прямые ответы. Вот что держит — неизвестность. Сейчас появился шанс покончить с неизвестностью, а значит, с прошлым. Решено. Он едет в Москву.
И вот стучат вагонные колеса. В голове стучит от крепкого чая. И стучит, стучит, стучит дурацкое сердце.
В Москве он, не заезжая в гостиницу, поехал к поверенному. Стояли морозы, и в легком своем крымском пальто он так продрог, что неожиданно разозлился на самого себя. И хоть ни в чем себя не обвинял и даже не задумался о причине злости, но был так зол, что не удержался и выругался шепотом, чтобы не услышал шофер таксомотора.
Ридикюль грубой коричневой кожи стоял посреди письменного стола. Полумрак скрывал детали, но Ожогин был уверен, что раньше ридикюля не видел. Не было у Лары таких простецких вещиц. Обходительный адвокат, суетясь, усаживал его в кресла, предлагал коньяк. Пришлось пригубить. Он мечтал взять ридикюль и как можно скорее очутиться одному в гостиничном номере, но адвокат все рассказывал и рассказывал то, что Ожогину уже было известно из письма, и надо было сидеть смирно и слушать. Дверь в соседнюю комнату распахнулась, оттуда хлынул свет, и в кабинет вбежала маленькая дочка поверенного — в розовом платьице, розовых бантах, сама как клубничный леденчик. Она кинулась к отцу, тот подхватил ее, подбросил, прижал к себе, и она спрятала у него на груди смущенное личико. В гостиной горела большая хрустальная люстра, кто-то пробегал быстрыми пальцами по клавиатуре рояля, раздавались обрывки разговора, смех, и Ожогин с удивлением подумал, что вот, мол, бывает же у кого-то все так просто, ясно, светло. Неужели лишь его жизнь состоит из одних вопросительных знаков, многоточий, запятых? А ведь он думал, что окончательно похоронил Лару.
— У вас гости, — пробормотал он. — Прошу прощения. Отвлек.
Адвокат принялся было уговаривать его остаться, но Ожогин уже шел к выходу, держа ридикюль перед собой, словно боялся выпустить из виду.
…Ошеломление. Недоумение. Он не мог понять. Почему она ничего не говорила ему? Это не просто странно, необъяснимо — дико! Он, Ожогин — первый, к кому она должна была с этим прибежать. Да, но с чем «с этим»?
Перед ним лежали две стопки бумаг. Ожогин осторожно брал одну бумажку, вертел в пальцах, клал обратно. Брал другую. Корешки чековой книжки. Суммы довольно внушительные. Двести, триста рублей… Выписаны некоему Владимиру Бертольдовичу Дику. Записки, в которых тот же Дик — подпись резкая, четкая — назначает время свидания. Рецепты. Медицинские заключения — Ожогин пробовал прочитать, но не понял ни слова. Таблицы с цифрами — гемоглобин, тромбоциты, лейкоциты… Лара была больна. Но чем? Как долго? Как серьезно? И — ни полслова, ни ползвука. Почему? Почему она скрывала? Чего-то боялась? Но что предосудительного может быть в болезни? И как это непохоже на его Лару, которая поднимала шум на весь мир из-за пустячной простуды, капризничала, рыдала, таскала его с собой по врачам. Кстати, среди них он не помнит ни одного по фамилии Дик. Он должен увидеть этого Дика. Он должен все узнать и все понять. На рецепте есть адрес — Большой Чернышевский переулок, совсем недалеко от «Националя», в котором он остановился.
Как в лихорадке, Ожогин вскочил, запихнул в ридикюль бумаги, сунул руки в рукава пальто, схватил ридикюль в охапку, и вот он уже на лестнице, вот снова в лицо летит колючая снежная крошка. Он не чувствует холода. Извозчик? Таксомотор? Нет времени останавливаться. Он почти бежал, лишь из приличия удерживая шаг. Высокий подъезд. Лифт за резной решеткой. Мимо, мимо. Он не может ждать, пока тот спустится. Клекот звонка. Горничная с растерянным лицом.
— Господа уже отдыхают.
— По срочному делу.
— Но…
— Кто там, Даша? — недовольный крик из глубины квартиры.