объяснить, что он лишь «для виду» должен двигать барабанными палочками. Макс бодро маршировал и колотил в свой инструмент так, что казалось, барабан сейчас лопнет. Дирижер возмущенно воззрился на него, певцы оборачивались, чтобы посмотреть, в чем дело. Но ничьи окрики не достигали Максовых ушей — так, барабаня изо всех сил, он и прошагал вместе с другими солдатами через заснеженный Латинский квартал.
Но ни помощник режиссера, ни сам режиссер не выставили Макса за дверь. Он смотрел на них и понимающе кивал. Вскоре он проявил себя как очень способный исполнитель эпизодических ролей. Когда он изображал прислуживающего пажа, танцевал в «Жижи», а потом даже фехтовал на шпагах в «Царе и плотнике»,[163] он ориентировался на жесты певцов, на свет и тени, на вибрацию театральных подмостков.
Благодаря Максу я попал в прежде совершенно не известное мне сообщество. Он брал меня на дни рождения глухих, и я там был единственным, кто говорил вслух, единственным, кто слышал произносимые мною же слова. Позже я научился говорить без голоса.
Каждые выходные я спал с целым континентом, открыть который невозможно.
— Ах, теперь ты вспомнил об этом негодяе.
— Он вовсе не негодяй, и для меня это была важная встреча.
— Ужас, три года. Из-за него я постарел.
— Неужели?
Позицию блаженного сострадания к заколдованному принцу мне скоро пришлось пересмотреть. Макс, гордившийся тем, что он стопроцентный баварец, жил в очень хороших условиях. Одна пожилая дама, Вальтраут, влюбилась в него задолго до меня. Он переехал к пенсионерке. Я не хотел вникать, как обстоит дело с двуспальной кроватью в спальне. В доме, во всяком случае, была еще одна комната, с обычной узкой кроватью. Время от времени я навещал Вальтраут и Макса. Мать-подруга готовила нам острые блюда, безбоязненно добавляя в них даже кайенский перец.
— Когда он проводит выходные у вас, я хоть не беспокоюсь, куда он подевался. Но собаку он должен оставлять мне.
Чичи был маленьким белошерстным клубком, который, по моим наблюдениям, всегда спал.
В ванной Макс с гордостью показал мне свой гидравлический солярий. Такие приобретения и вообще материальный достаток означали для него престижный общественный статус в мире слышащих. Он водил американскую легковую машину. Вместе с Вальтраут и Чичи часто наведывался в Италию, чтобы закупить в Милане колбасы салями и кофе. «Вкусный!.. А немецкий кофе… говно». Он имел постоянные водительские права и обожал быструю езду. Каждые две недели его останавливали. Но встречи с полицейскими бывали недолгими. Макс с его особо подвижными пальцами, громыхающими обрывками фраз, наигранным удивлением по поводу того, как он мог не заметить дорожного указателя, а главное, инвалидным удостоверением приводил стражей порядка в такое замешательство, что они спешили вернуться в свое БМВ, а его отпускали с миром на все четыре стороны. «Дураки», — горячился Макс. В Берлин к Вильгельму мы, к сожалению, отправились на его машине. Вместо предписанных ста километров в час он мчался по бетонированным гэдээровским шоссе со скоростью сто семьдесят. Я ничего не мог с ним поделать. Вскоре печально известная народная полиция прижала нас к обочине и вынудила остановиться; нам грозило задержание на территории Восточного блока. Но даже фопо[164] через пятнадцать минут отказались от безнадежных попыток понять и привести в чувство моего глухонемого друга. Они преследовали нас в Вартбурге, сами вынуждены были превысить скорость, а потом, на Хермсдорфер-кройц,[165] повернули обратно. Когда в Восточном Берлине после нашей ссоры Макс — чтобы наказать меня или потому что расстроился — перешел на тридцать километров в час, рядом опять притормозила машина фопо: на сей раз нам дали понять, что нужно ехать быстрее. Макс повиновался, но ехал нормально лишь до тех пор, пока полицейские оставались в пределах видимости.
Работа, которой Макс занимался, была очень скверной. По будням ему приходилось вставать в четыре утра. Он, вместе с другими глухими, работал в одной авиакомпании, в отделе подготовки самолетов. Проверял турбины на предмет наличия трещин. Видимо, руководство концерна считало, что использование глухонемых обезопасит их от шпионажа. Но глухие порой получали ожоги от кислот, с которыми постоянно возились.
В субботу вечером Макс появлялся у меня. Я накрывал стол. Он приносил в термосах щедрые порции экзотических блюд, которые готовила для нас Вальтраут. Наше тройственное содружество было, мягко говоря, странным, но я давно привык ко всякого рода «сомнительным» (на поверхностный взгляд) отношениям.
Почти всякий раз, когда мы сидели за праздничным ужином, звонил телефон.
Это Фолькер с плохо разыгранным безразличием интересовался, какие у меня планы на вечер и не хочу ли я вместе поработать над рукописью, а потом выпить с ним по бокалу вина. Ничего жалобного в его голосе не было, но было напоминание о прежнем, о надеждах на большее. Часто Макс не замечал, что я делаю ему знак не шуметь.
— Ты один? — пытал меня по телефону тот, кого подвергал пытке я.
— Полагаю, что так. Один.
— А что у тебя там громыхает?
— Не знаю, Фолькер. Наверное, это за дверью.
— За твоей дверью?
— Может быть.
— Кто же там громыхает?
— Тут иногда шумят… Давай увидимся завтра?
— Я, Ханс, пока не уверен, что получится.
— Ну пожалуйста!
— Я правда не знаю. Я больше не хочу…
— Но я прошу тебя, Фолькер…
По субботам я был неумолим. Хотя вообще ценил миролюбие, умение соблюдать некие формы приличия — пока кризис сам собой не развеется. Я считал, что бессмысленно ненавидеть друг друга. Но ведь не меня обманывали… Прошел год, а больной вопрос не решился. Как мог я спокойно наслаждаться страстью к Максу, если мой старший друг не благословил ее, не сказал, например: «Да, у тебя хороший вкус, и эта связь интересна для нас обоих»!
Словно собака, которая приносит свою добычу хозяину, приставал я к Фолькеру, настаивая, чтобы он наконец лично познакомился с «дружественным Максимилианом». Встреча получилась ужасной. Фолькер увидел этого Адониса, сразу все понял… и окаменел. Макс попросил позволения пришить Фолькеру отсутствующую на рукаве пуговицу.
— Скажи ему, что такие мещанские вопросы меня в данный момент не интересуют.
Я не решился перевести это на менее оскорбительный язык губных движений.
Так все и продолжалось. Фолькер ненавидел Макса. И Макс тоже начал ненавидеть Фолькера.
Года через два после нашей первой встречи я стал бояться, что из-за Макса разучусь пользоваться языком. То есть я не смогу больше говорить и думать, употребляя придаточные предложения, моя речь потеряет гибкость. Страх перерос в панику. Ведь все, что имеет отношение к звукам, расчленению не поддается… Конечно, сыграло свою роль и то, что накал страсти, новизна наших отношений исчерпали себя. Я и сегодня иногда встречаю Макса на улице, но очень редко. Бессловесный баварец стал другом финансового менеджера одного энергетического концерна, и они вместе колесят по Германии. Вальтраут давно умерла. Лохматого терьера Чичи тоже больше нет, но Макс нашел ему преемника той же породы: «Чичи… Я и его люблю».
Еще задолго до того, как начались эти перекосы, в 1979-м году, Фолькер написал один текст, который попал мне в руки только сейчас. Образ Роберты Джефферсон — андрогинного существа — всплывал в его сочинениях и позже:
Однажды в совершенно испорченный, бестолковый, дождливый воскресный день Роберта Джефферсон направилась к реке. Ей было нехорошо. В душе шевелилось неведомое. Она не знала, как с этим быть, и все время боролась с подступающей дурнотой. «Религии сыграли с нами злую шутку», —