Но в те годы я, сталкиваясь с абстрактными произведениями искусства, испытывал такое же чувство неприятия, какое внушали мне «пропащие» персонажи Беккета: я не хотел, чтобы мне с самого начала навязывали позицию, которая, по моему мнению, выражает беспомощную растерянность перед жизнью. Оставленный белым холст, онемение музыки тоже казались мне позициями, высказываниями художника, а отнюдь не жизненной правдой, и уж тем более — не окрыляющей поэтической утопией.
Недовольство, часто оправданное, искусством, которое (мне трудно подобрать нужные слова) отказывается предлагать человеку что-то утешительное или, если воспользоваться старинным выражением, «возвышающее душу», испытывал, разумеется, не я один. То было время, когда в живописи «новых диких»[151] вдруг появились отчетливо различимые лица, хватающие руки, иногда даже — у художника Саломе[152] — танцующие человеческие фигуры. Спустя годы после того, как Джон Кейдж создал свою композицию беззвучия, Филип Гласс и Майкл Найман[153] снова отважились работать с ритмами (пусть архаичными) и с красками оркестра.
Фолькер брал меня под защиту, когда мне плохо удавалось выразить свою мысль:
— Ханс имеет в виду, что… А почему, собственно, он не мог спросить о «послании»?
«Ну и фрукт ты себе отыскал», — читалось в глазах поэтессы, которая на следующий день собиралась лететь в Андалусию, ремонтировать крышу.
Домой мы возвращались под утро, на такси. Фолькер рассказывал мне о жизни разных художников, об их внутреннем становлении, а заодно подвергал анатомическому анализу мои доморощенные представления об искусстве. Он подводил меня к картине Клода Лоррена, пронизанной лучами заходящего солнца, — такую игру красок импрессионистам пришлось изобретать заново. Показывал он мне и современное искусство: объяснял, как, начавшись с единственного черного мазка Макса Бекмана, [154] оно деградировало до уровня декоративной кафельной плитки и прочей скучной чепухи. «Давай сходим посмотрим «Туннель духов» Споэрри[155]». Мы встроились в длинную очередь перед пространственной инсталляцией швейцарского художника. Потом ползли через длинную темную трубу вслед за теми, кто встал в очередь раньше нас. Пробираясь на ощупь в темноте, каждый нащупывал какие-то предметы и гадал — сплошные «Хм» и «Ах»! — о том, что же попало ему в руки в этой «трубе ощущений». Шелковые ленты. Огурец! Стол с тремя нормальными и одной отпиленной ножкой? Это было волшебно…
Разорительные вечера в кафе «Адрия» меня радовали больше, чем Фолькера. Он-то уже пресытился темами тамошних бесед и трюками художников, желающих представить себя в самом выгодном свете.
Над его постелью, как правило, висела не какая-нибудь модерновая вещь, а написанная маслом миниатюра, изображающая опушку леса.
Я втащил в комнату ведро с побелкой. Он сидел на чемоданчике с инструментами:
— Нам еще нужны дюбели.
— Сейчас сбегаю.
Мы вдвоем ремонтировали мою студенческую берлогу. Я был в восторге от того, что у меня появился друг, который может закатать рукава клетчатой рубашки и соорудить стенку из книжных полок. Пока он работал с дрелью, его кудри подрагивали, в уголке рта торчала сигарета. Кофе и колбаски, как я считал, с точки зрения стилистики были самым подходящим перекусом для нас, двух ремонтных рабочих. Фолькер вытребовал для меня из фондов галереи стеклянный шкаф, к стеклам которого, имевшим острые края, мы прикасались не иначе, как надев перчатки. На самый верх прозрачной емкой конструкции я водрузил бюст Мольера, приобретенный за триста франков в парижской сувенирной лавке. Мольер, казалось, парил в пространстве комнаты. Несмотря на его красивое лицо и на волнистый парик, меня несколько огорчало, что этот комедиант короля-солнца снискал куда большую известность, нежели сочинители трагедий Корнель и Расин, всю жизнь служившие возвышенному и благородной печали. Но что поделаешь — сын обойщика Мольер одержал над ними победу. Благодаря своим легким, запоминающимся стихам и мещанину во дворянстве, мсье Журдену, который хотел бы одеваться с особым шиком, но носит костюм с тюльпанами, «пущенными головками вниз», потому что портной допустил ошибку:
— Так будут носить в следующем году, мсье!
— Что ж, тогда я перейму эту моду прямо сейчас».
В соседнем доме открылась первая в Германии книжная лавка для гомосексуалов, «Содом». Как ни странно, в ней выступали с чтениями — среди прочих — Луиза Ринзер и Бодо Кирххоф.[156]
Только что покрашенные стены быстро подсыхали в весеннем воздухе. Фолькер прибивал к плинтусу радиопровод. Прежде многие гости по ночам спотыкались о кабель. Этот человек внес в мою жизнь порядок. Я старался, как мог, его отблагодарить: своим присутствием рядом, вопросами, ответами, убедительными аргументами в споре, всегдашней готовностью оказать поддержку — нашим с ним вместе- бытием.
— Не знаешь, где рулетка?
— В кармане твоих брюк.
У себя дома Фолькер жил в основном около пишущей машинки. Предпочитал носить джемперы ярких цветов. Не из-за моей ли страсти к писательству ожила и его писательская страсть? Работа с художниками и скульпторами его уже не удовлетворяла. Он завязал знакомства с кинорежиссерами. После завершения рабочего дня садился (с кучей исписанных каталожных карточек и коричневым чайником) к пишущей машинке. Когда прерывал работу, чтобы подумать, видел перед собой панораму города, купол Дворца юстиции.
Камелот, или На голубом глазу…
Набросок киносценария
Режиссер: Ф.К.
Продюсер: Томас Шамони[157]
Копирайт: Новая немецкая киностудия фильма-сказки. …
Он печатал. Я, сидя на подоконнике, читал Пруста. Йенс же тем временем у себя в комнате изучал магические свойства розового кварца. Все сценарии Фолькера несут на себе совершенно особый отпечаток. Камелот и легендарный двор короля Артура оживают в них, но сложным образом преломленные.
Место действия: крошечный городок, две церквушки, Средняя Европа. Вокруг — плоская равнина, поля, плантации фруктовых деревьев. Ручей, лужи, пруды, леса. Вдающаяся в эту местность, странного вида отвесная скала, будто искусственно возведенная.
Город пребывает в упадке. Дома разваливаются, сгорают от пожаров; земля, фруктовые плантации, поля тоже периодически выгорают. Сверху кружат разведывательные самолеты. Допросы осуществляются под открытым небом, ибо неповрежденных общественных зданий не осталось.
Различные факторы, обусловливающие упадок города, действуют параллельно: последствия того, что здесь когда-то находилось хранилище ядовитых веществ; радиоактивное заражение, акции террористов, землетрясение; война между двумя богатыми семействами; санирование городской территории посредством нелегального сноса старых зданий и запланированного возведения новых.
Главный персонаж:
Камелот, восьмилетний сын когда-то богатых родителей (потом ему исполнится тринадцать). Камелот воспринимает события со своей точки зрения. Солдаты для него — средневековые воины. Камелот влюблен в служанку своих родителей. Он мнит себя собственником ее красоты. Ее подозревают в том, что она террористка. Когда девушку допрашивают, мальчик не слышит вопросов, а только ее ответы, которые он истолковывает как обращенное к нему тайное послание…
Море желтых цветов наплывает на лицо Камелота. Колосья колышутся у самой его груди. Движения его робки, он не отваживается ступить дальше ни на шаг; он пугается собственной тени, змеящейся перед ним, поднимает глаза и видит в белых облаках нечеловечески огромную фигуру служанки. Когда он хочет присмотреться к ней повнимательнее, она исчезает.
Он пытается удержать ее, но хватается за пустоту, теряет равновесие, падает, закрывает глаза… Над ним кружат самолеты.