— Он твой дядька?
— Седьмая вода на киселе. А из его рук кормлюсь.
Дяденька Ворлыхан слово сдержал — прислал парнишку, потом еще одного. Втроем они с Ерохой ждали Нерецкого, но он не приехал.
Человек, направленный Ржевским на подмогу, был отослан назад со словами: сам-де справляюсь, опасности пока нет, ночевать можно в сарае, который указали добрые люди, и они же помогут при появлении Нерецкого, а вот что нужно сделать — предупредить купца Разживина, что на его ювелирную лавку воры нацелились, вьют петли вокруг нее и наверняка сбивают с толку младшего из приказчиков.
Во всей этой дурацкой истории Ероху больше всего смущала необходимость посещения винного погреба с ворами. Он и так, и сяк от этого дела уворачивался. А Ворлыхан, как нарочно, одно заладил: в шатун похряли!
Этого матерого шура Ероха все же побаивался. Ворлыхан же явно лелеял какие-то сложные замыслы. Видимо, ему в шайке недоставало человека, умеющего вести себя по-господски, который может быть вхож в почтенные дома; ежели этого человека умыть, побрить, нарядить щегольски да парик с высоко взбитым тупеем а-ла-кроше на голову нахлобучить, то мог бы хоть при дворе блистать!
Эти замыслы он, видимо, открыл племяннице. Катерина то появлялась, то исчезала, дразнила, а не давалась. То есть всяко показывала: вот станешь совсем наш, тогда и потешимся.
Нерецкий основательно застрял в Москве. Ржевский еще раз присылал человека, который, явно по хозяйскому приказу, Ероху обнюхал, убедился в его трезвости и тогда выдал деньга на прокорм — тридцать копеек. Этих тридцати копеек достало бы на неделю трезвой жизни, если питаться сытно и без лишней роскоши, а если вовсе без роскоши — то трех копеек в день было бы довольно.
Ероха велел передать — еще какие-то загадочные люди мельтешат вокруг дома, поднимают шум на лестнице у двери Нерецкого. И дал приметы молодого смазливого детины, очень шустрого, сумевшего как-то подольститься к пожилым сестрам, владелицам мелочной лавки. Эти сестры, едва завидев Ероху, шарахались, плевались и крестились, а у него, вишь, получилось.
Чуть ли не целую неделю спустя после знакомства Ворлыхан заявился на Вторую Мещанскую поздно вечером, да не один, а с двумя товарищами по ремеслу. Ероха как раз дремал на лавочке во дворе, поджидая парнишку-жулика, который должен был его сменить.
— Ну, пошли, — сказал шур. — Праздновать будем!
— Что праздновать?
— Так ты ж еще не знаешь! Наш человек пришел из Кронштадта, там транспорты с ранеными встречают. И во все колокола звонят — шведов отогнали! Была баталия, целый день бились — отогнали! Ну, грех не выпить! Похряли в шатун, ховрячок! Ну?
Все смешалось в Ерохиной голове — восторг и отчаяние, торжество и ужас.
Выпить во славу Российского флота — сам Бог велел. Так ведь одной чаркой не отделаешься. Даже шуры в шатунах пьют по всем правилам — сперва за государыню, желая ей многолетия, потом за наследника престола, и далее — пока не опустеет купленное за три рубля на всю ватагу ведро водки.
И чем все это кончится?
Как-то так вышло, что Ворлыхан, облапив Ероху за плечи, повел его в винный погреб у трактира «Ревельского», тут же, неподалеку, и не было сил вырваться — то есть телесная сила-то была, а духовная куда-то сгинула, и тут же родилось оправдание: нельзя ссориться с шурами, поссоришься — помешают подкараулить Нерецкого, поручение Ржевского тогда — коту под хвост, и прощай, флот, прощай навеки!
Ехидная планида в небесах подмигнула злодейски и скрылась за тучами — ее черное дело было сделано. Наука говорить «нет» осталась неосвоенной.
И привели Ероху к винному погребу, и доставили к столу, и усадили, и оглянулся он вокруг себя, и узрел страшные рожи — иная рябая, иная одноглазая, иная клейменая. Жуть проняла его — а меж тем Ворлыхан, дьявольски хохоча, уже налил ему чарку, уже поставил перед ним, уже вся честная компания затянула «пей-до-дна-пей-до-дна-пей-до-дна!»
В погребе было темновато, он освещался полудюжиной сальных свечек, и из мрака лезли хари собутыльников, совсем каторжные хари, и чарка сама ползла к руке, и проснулось в голове знание: коли выпить, все сразу же переменится, вместо харь появятся приятные лица, хриплые голоса сделаются звонко-музыкальными, а дурной запах пропадет бесследно.
Чарка уже влегла в ладонь, оставалось только сжать пальцы.
Ероха зажмурился — но вместо непроглядной темноты, которая приклеена изнутри век, увидал, напротив, сплошную белизну. Так быть не могло — однако ж свершилось чудо.
Белизна была не совсем гладкой — ее пересекали две темноватые полосы, по сторонам которых была какая-то рябь, и эта рябь двигалась, улетала вниз, а сверху прибывала новая. Ероха стиснул веки сильнее — видение не пропало, и более того, он смог разглядеть в отлетающей ряби крошечные предметы — вехи, ограждающие две колеи, бутылки темного и зеленого стекла, очевидно, пустые, какие-то палки, даже дохлую собаку и ворон на ней.
Вдруг его осенило — да это ж дорога в Кронштадт, та зимная дорога, которую прокладывали обыкновенно от Ораниенбаума до Котлина, когда лед успевал окрепнуть. Видимо, крепко сидела в нем мечта о возвращении в Кронштадт, коли привиделась эта дорога. Она явилась со всеми подробностями, включая и знаменитую избу, что ставилась на середине пути для обогрева; в этой избе можно было выпить чарку водки, закусить каким-то сомнительным пирожком.
В стороне от обнесенной вехами колеи Ероха увидел вдруг темное пятно; напряг память — и вспомнил. Тут же пятно обрело смысл — это был человек в полынье, выбросивший руки на лед, по грудь в воде. Он шел к Кронштадту, сделал привал в избе, согрелся водкой и далее сбился с пути, невзирая на вехи. Смотритель избы признал его, это был матрос, отпущенный с судна по семейному делу, и об этой беде много толковали зимовавшие в Кронштадте моряки.
Ему оставалось до Кронштадта не более версты…
Тут у Ерохи внутри словно взорвался пороховой заряд.
Он вскочил, отпихнул Ворлыхана, еще кого-то, смел со стола штоф, перескочил через скамью, кому-то заехал в ухо и, не чуя пола под ногами, провожаемый отчаянной руганью, выскочил на лестницу, взлетел по лестнице, ударился всем телом о дверь, дверь распахнулась — и Ероха попал в медвежьи объятия.
Видимо, тот, кто его облапил, не ожидал такого явления из дверей, поскольку высвободился Ероха очень быстро и кинулся бежать. Ему было уже все равно, что скажет Ржевский, что будет с Нерецким, — он спасал свою жизнь и от сознания гибели, вроде той, в полынье, совсем очумел. И он даже не понял, что означает крик у него за спиной:
— А ну, выходи! Выходи по одному! Ишь, сучьи дети! Тут вам и карачун настал!
Винный погреб, который облюбовали для встреч шуры и мазурики, должен иметь даже не два выхода, а больше. Но те, кто решил, получив тайную подсказку, захватить и Ворлыхана, и его братию, и скупщиков краденого добра, знали лазы и выходы не хуже воров.
Весь квартал огласился матерными воплями. Ероха, заскочив за угол, прислушался наконец и понял, что нужно убираться подальше, а потом уж докапываться, что это за Божья кара.
Вдруг мимо него очень быстро пробежал человек и на бегу выбросил тяжелый узел. Человека преследовали двое с криками «стой, стой!», да разве криками удержишь? Ероха вжался в стенку, его не заметили, а узел шлепнулся у его ног.
Ему уже стало ясно, что это полиция после очередной особо дерзкой кражи гоняет шуров, а в узле скорее всего воровская добыча, по-байковски — дуван, который хотели в винном погребе сдать скупщику, по-байковски — мошку.
Ероха усмехнулся, подхватил узел и скрылся в переулке, откуда мог пробраться во двор дома на Второй Мещанской. Узел мог пригодиться, если шуры уцелеют и придут с неприятным разговором о странном Ерохином поведении.
— Нет, — сказал Ероха вслух, — нет, голубчики мои, нет и нет. Кажись, выучился…
Переночевал он во дворе на лавке, благо летняя ночь тепла. С рассветом же развязал узел, вынул оттуда серебряный поднос, турецкую шаль, вышитый шелками камзол на богатырскую фигуру, узелок (внутри оказались серебряные и стальные пряжки для туфель, мужских и женских), а также два предмета,