каком мечтал, — молодому, мудрому, осмотрительно смелому…
За час до старта к Джонамо подошел Гюнт, поцеловал ей руку.
— Крил порадовался бы за вас, — сказала она.
— Прошу выполнить нашу просьбу. Напутствуйте нас музыкой. Она принесет нам счастье!
— Но как же я…
— Мы позаботились об инструменте.
Гюнт сделал кому-то знак, и словно из-за кулис огромного театра выплыл рояль. Галерея зааплодировала.
С пылающим лицом, сопровождаемая старым астронавтом, Джонамо вышла на импровизированную сцену.
— Мой рояль… Самый первый…
— Мы взяли его в музее. Нам не смогли отказать.
Прежде чем сесть за инструмент, Джонамо поднялась на носочки и прикоснулась губами ко лбу Гюнта.
— Благословляю…
Негромкая музыка заполнила астродром. Как никогда прежде умиротворяющая, теплая, безмятежно прозрачная. Была в ней и светлая, возвышенная печаль, и тихая, далекая от экзальтации, радость. Свободная от страстей, впитавшая мудрость ушедших поколений, преисполненная веры, она вобрала в себя миллиарды добрых напутствий, всю любовь, которая только существует в этом мире…
Джонамо играла, а из ее широко раскрытых удлиненных глаз струились слезы. И не было человека ни на трибунах астродрома, ни у миллиардов глобовизоров, кто не разделил бы с ней этих слез.
Джонамо играла и не видела, как распались фермы пусковых установок, как заклубились дымы из ракетных дюз. Не видела, как, погасив звезды, прорезали черноту десять ослепительных струй…
Она играла, пока не почувствовала на плече руку Ктора.
— Вот и все, — сказал он.
— Как бы я хотела быть с ними…
Ктор помог ей встать.
— Если бы ты знала, как тяжело ожидание…
— Но ты же дождался, — улыбнулась сквозь слезы Джонамо.