обозначил термином «синтом» (узлом jouissance), противопоставляя его симптому (носителю значения). Лакан, таким образом, концептуализирует не-семантическое измерение символического. Прямая идентификация с «Раммштайном» — это прямая сверхидентификация с синтомами, которая подрывает идеологическую идентификацию. Опасаться следует не такой сверхидентификации, а преображения этого хаотического энергетического поля в (фашистскую) вселенную смыслов. Неудивительно, что музыка «Раммштайна» несет в себе идею насилия, она материальна, навязчива, она давит на слушателя громкостью и глубокими вибрациями, ее материальность постоянно пребывает в конфликте с ее значением и дезавуирует его.
Значит, мы не должны отвергать на манер Сьюзен Зонтаг идеологически сомнительную составляющую музыки «Раммштайна», изобилующую «нацистскими» образами и мотивами. «Раммштайн» делает как раз нечто противоположное — подводит слушателей к идентификации с синтомами, используемыми нацистами, вводит свою аранжировку в нацистскую идеологию и делает ощутимым разрыв, используя который идеология создает иллюзию целостности, бесшовного органического единства. Если говорить коротко, «Раммштайн» освобождает эти синтомы от их нацистской огласовки, они предстают в их до-идеологическом статусе «узелков» либидинальной инвестиции. А потому не нужно робеть, делая радикальный вывод: протонацистские фильмы Рифеншталь или музыка таких групп, как «Раммштайн», — это не идеология, в то время как борьба с расовой нетерпимостью, которая ведется в терминах толерантности и есть идеология.
Так что когда некоторые левые либералы, видя видеоклип «Раммштайна» с белокурой девушкой в клетке, с мужчинами в черных мундирах, которые напоминают скандинавских воителей и т. п., опасаются, что необразованная публика не заметят иронии (если она там присутствует) и станет прямо идентифицировать себя с представленной здесь протофашистской чувственностью, им стоит вспомнить старую максиму: бояться нужно только страха. «Раммштайн» подрывает тоталитарную идеологию не тем, что насмешливо дистанцируется от имитируемых ритуалов, а тем, что открыто демонстрирует нам отвратительную материальность этой идеологии и тем самым становится преградой на пути ее эффективного воздействия. Так что не бойтесь, получайте удовольствие от музыки «Раммштайна»! Но вот неожиданность: распад «критической индивидуальности» не приводит к какому-то дионисийскому единообразию, а скорее стирает надписи с грифельной доски и открывает перед нами сферу подлинной идиосинкразии. Точнее говоря, страстное погружение в эту музыку, в первую очередь, приостанавливает действие не нашей «рациональной самости», а инстинкта выживания (или самосохранения), на котором, как хорошо понимал Адорно, основывается функционирование нашего «нормального» рационального эго: Рассуждения о последствиях подобного полного устранения потребности в инстинкте самосохранения (как раз такое устранение мы и называем Утопией в полном смысле слова) выводят нас за рамки описанного у Адорно мира социальной жизни и вводит в Утопию, в царство неудачников и чудаков, где ограничения, налагаемые унификацией и конформизмом, снимаются, где люди вырастают подобно диким растениям в природе <… > не скованными тиранией современных общественных условностей, где <они> становятся невротиками, рабами своих порывов и навязчивых идей, параноиками и шизофрениками, которых наше общество считает больными, но при этом они в мире подлинной свободы создают флору и фауну «человеческой природы» как таковой[284].
Конечно, есть еще третий, решающий (структурно доминирующий) элемент коммунистической культуры: Бадью прав, когда подчеркивает, что на самом первичном уровне, мысль как таковая, в отличие от мифопоэтических легенд, является коммунистической. Занятие мыслью воплощает аксиому безусловного равенства. Вместе эти элементы составляют гегелевскую триаду Универсального, Особенного и Индивидуального (ритуальное погружение в особенную социальную среду, индивидуальную идиосинкразию, универсальную мысль), внутри которой каждый элемент делает возможным независимое существование двух остальных: универсальная мысль не позволяет индивидуальной идиосинкразии оказаться в ловушке социальной среды (в плену у собственных мелких причуд и капризов: вы вправе смешивать красное вино с колой, вы вправе совокупляться на горячем радиаторе автомобиля, вы вправе предпочитать Дафну дю Морье Вирджинии Вулф /которая, кстати, писала хуже, чем дю Морье/… делайте выбор!). Индивидуальная идиосинкразия не позволяет социальной среде поглотить универсальную мысль. Социальная среда не позволяет универсальной мысли обернуться абстрактным выражением индивидуальной идиосинкразии. В качестве примера утопического общества Джеймисон приводит «Чевенгур» Андрея Платонова.
Что же касается культуры, более близкой к нашему времени, разве мы не находим сходного мотива в популярных научно-фантастических сериалах и фильмах («Герои», «Люди Икс», «Лига выдающихся джентльменов»), где компания фриков, оказавшихсяна обочине, образует новое сообщество — только здесь они выделяются не благодаря своей психической эксцентричности, а благодаря своим экстраординарным психофизическим способностям. Эта тема превосходным образом была раскрыта в романе Теодора Старджона «Больше чем люди» (More than Human, 1953), рассказывающем историю о том, как сошлись вместе шестеро необычных человек, наделенных необычной силой: они могут объединять[285] свои способности и действовать как единый организм, достигая таким образом уровня homo gestalt, следующей ступени в эволюции человека. В первой части романа, которая носит название «Невероятный идиот», описывается рождение гештальта, первой встречи его участников. Это Лон, умственно неполноценный юноша, обладающий мощным телепатическим даром; Джейни, упрямое дитя с телекинетическими способностями; близнецы Бонни и Бини, немые, однако умеющие по своей воле телепортировать свои тела; и Малыш, безнадежно отсталый ребенок, чей мозг работает как компьютер. Все они — увечные, неполноценные индивиды, но, взаимно дополняя друг друга, они образуют целостное существо; Малыш говорит Джейни: «Я — это все мы». Во второй части, которая называется «Малышу три года» гештальт растет, проникает в окружающий мир и оказывается перед необходимостью решать проблему выживания. Проходит несколько лет. Лон, «глава» гештальта, умирает, и его место занимает Джерри, пострадавший от чужой жестокости уличный мальчишка, которого переполняет злоба и ненависть. Если ранее гештальт был ущербным из-за умственной отсталости Лона, то теперь он ущербен вследствие моральной опустошенности Джерри. Впрочем, его безжалостность идет гештальту на пользу, так как он готов на все, чтобы предотвратить распад сообщества. В заключительной части — «Мораль» — гештальт созревает, завершается его становление как полностью реализованного существа. Снова проходят годы; теперь повествование ведется с точки зрения Хипа, юноши, которого Джерри подверг жестокому эксперименту и которого Джейни, взбунтовавшись, решает выручить. Джерри оказывает давление на Хипа, доведя его до умственного расстройства и амнезии, но Хип противостоит ему и становится последним участником гештальта, его совестью. Следовательно, Хип оказывается тем самым недостающим элементом гештальта, без которого последний не в состоянии сделать следующий шаг в своем развитии.
В этом романе мы видим ряд особенностей, которые не позволяют нам интерпретировать его сюжет упрощенно, в духе «Нью-Эйджа». Во- первых, Homo Gestalt Старджона движим не всепоглощающим параноидальным страхом перед «послечеловеками», несущими угрозу для людей, а моральным долгом защитить и повести за собой Homo Sapiens, который является исходным материалом для самого гештальта. Во-вторых, отдельные члены гештальта — это не окарикатуренные, лишенные индивидуальности одномерные создания, чья личность полностью растворена в гештальте; это не подобные роботам муравьи, слепо выполняющие свои функции. Им свойственны страсти, агрессивность, ранимость, слабости настоящих индивидов, они даже более эксцентричны и «индивидуалистичны», чем обычные люди, а их объединение — это новое Единство, позволяющее проявиться всем их странностям. Не напоминает ли этот фантастический коллектив старое высказывание Маркса о том, что в коммунистическом обществе свобода всех будет основана на свободе каждого?
Как бы то ни было, всегда следует помнить, что описанное писателем необузданное буйство идиосинкразий могло проявиться только на фоне единого для всех ритуала. И этот вывод возвращает нас к