Набрав на взгорье глины в бадейки, Болотников и Захарыч спустились к озеру, перешли ручей по жухлому шаткому настилу и только стали подходить к бане, как над селом поплыл заунывный редкий звон большого колокола.
– Разве помер кто, – тихо произнес Захарыч.
Навстречу попался Афоня Шмоток. Босой, без шапки,
в дырявых крашенинных портах. Кинулся к мужикам, завздыхал, козлиной бороденкой затряс:
– Ох, горе-то какое, православные. Беда беду родит, бедой погоняет. И чего токмо на Руси не деется…
– Сказывай толком, Афоня. Чего стряслось?
– Осиротил нас царевич молодехонький Дмитрий. Из Углича весть донесли – сгубили государева братца, ножом зарезали. – Шмоток оглянулся, понизив голос, добавил. – Болтают людишки, что-де боярин Борис Годунов к оному черному делу причастен.
Пахом и Болотников сняли шапки, перекрестились, а Афоня, вертя головой по сторонам, суетливо продолжал:
– Не зря в народе слух идет, что татарин Борис на государев престол замахивается. С колдунами он знается. Кажду ночь, сказывают, с ведунами по своей кровле на метле скачет, наговоры шепчет, царев корень извести норовит. Бывал я в Москве. Говорят людишки посадские, что он лиходею Малюте Скуратову 44свойственник…
Болотников и Захарыч, едва отвязавшись от Афони, побрели к бане, а бобыль все кричал вдогонку:
– В храм ступайте. Батюшка Лаврентий панихиду по убиеиному царевичу будет справлять.
Пахом, кряхтя, опустился на завалинку возле бани, устало вытянул ноги, проговорил:
– Экий седни день смурый, Иванка. Дождь помалу кропит, ворог стрелой кидает, царевичей бьют.
Иванка молча принес воды, вытащил из бани долбленое корыто и принялся замешивать глину.
– Государи да князья всю жизнь меж собой дерутся. Мудрено здесь правду сыскать. А мужику все однако: Русь без царя не останется… Чего мне молвить хотел?
– Уж не знаю, как к этому и приступить. – Захарыч надолго замолчал, потом махнул рукой и решился. – Ладно, поведаю. Тебе можно…
Захарыч взял заступ, отвалил кусок дернины от завалины, извлек на свет божий ларец.
– Айда в баню, Иванка.
В мыленке темно, пахнет копотью, углями и березовым листом. Пахом достал огниво, высек искру и запалил трутом огарок сальной свечи в слюдяном фонаре. Отомкнул ларец и протянул бумажные столбцы Болотникову.
– Грамотей ты хотя и не велик, но, может, осилишь оное писание.
Иванка развернул поочередно столбцы, прочитал белух написанное по складам и изумленно глянул на Пахома.
– Непросты твои грамотки, Захарыч. Да ведь тут о государевом изменщике сказано.
Пахом озадаченно и растерянно покачал головой, кашлянул в бороду и развел руками.
– Не гадал, не ведал, что в грамотках об измене прописано. За оное дело грозный царь Иван Васильевич головы князьям топором рубил. Вот те и Шуйский!
– А наш-то князь на измену не пошел. Не зря, поди, крымцы наше село огню и мечу предали. Откуда сей ларец с грамотками подметными 45, Захарыч?
– Ларец-то? – Пахом откинул колпак на затылок, загасил фонарь и, подсев ближе к Болотникову, повел неторопливый и тихий рассказ. – Страшно припоминать смутные времена, Иванка. Ты в ту пору совсем еще мальцом был. Пришли на Русь татары…
За стеной рубленой бани-мыленки завывал ветер, шумел моросящий надоедливый дождь, тусклой пеленой застилая бычий пузырь на оконце.
Когда Захарыч закончил свой рассказ, Болотников поднялся с лавки и, наугрюмившись, заходил по зыбким половицам.
– Мамон – зверь. Он стрелу кидал. А князь Шуйский – иуда.
– Истину речешь, Иванка. Хоть смерды мы и не нашим мужичьим умишком до всего дойти, но грамотки все явственно обсказали. Поди, за каждый бы столбец князья по сотне рублев отвалили.
– За рублем погонишься – голову потеряешь, Захарыч. Как прослышат князья, что мужик-смерд их тайну ведает – ну и молись богу. В железа закуют, а то и в подклет к медведю бросят.
– Праведны твои слова, Иванка. Боярские повадки народу ведомы. Кабы князя Шуйского да Мамона на казачий круг вытащить. Там ворам, душегубам и изменщикам особый суд. К пушке привяжут да фитиль приложат – бах – и нет раба божьего. В Диком поле завсегда без топора и плахи обходились…
Возле бани послышались шаги. Пахом поспешно сунул ларец под лавку. Из предбанника просунул густую бороду в дверь Исай.
– Чего впотьмах сидите? Подь во двор, Иванка, дело есть, – сказал и зашагал к избе.
– Отцу о грамотках умолчим. Не до того ему нынче. А ларец припрячь. Мыслю, он еще нам сгодится, – высказал Болотников.
Глава 14 КАРПУШКА
По липкой, разбухшей от дождей дороге брел мужичонка с холщовым мешком за плечами. Когда подвода с Болотниковым и Афоней Шмотком поравнялась с прохожим, он сошел на межу, снял войлочный колпак и молча поклонился.
Иванка натянул поводья, остановил лошадь и пожалел путника.
– Садись на телегу, друже.
– Благодарствую, милостивец. Притомился я малость.
Мужичонка – худ, тщедушен, жидкая сивая бороденка
клином, лицо постное, скорбное. На нем заплатанный армячишко, потертые пеньковые порты и лапти размочаленные.
Афоня – в заплатанной рубахе под синим кушаком – подвинулся, вгляделся в прохожего и сразу же взял его в оборот:
– Не ведаю тебя. Откуда путь держишь? С Андреева погоста, што ли?
– Поместные мы. Дворянина Митрия Капусты. Из Подушкина бреду к мельнику Евстигнею. Меня же Карпушкой кличут.
Афоня присвистнул, крутнул головой.
– Далеконько зашел. А свой-то мельник што?
– С него Митрий недоимки батогами выколачивает.
– За что же его, голубу?
– Деревенька у нас бедная, а Капуста вконец поборами задавил. Петруха-то господину хлебушек задолжал. Да откель его взять-то? У мельника самого двенадцать ртов.
Афоня завздыхал, языком зачмокал, а Болотников спросил:
– Как с севом управились?
– Худо, милостивец. Хлебушек еще до пасхи приели. Митрий Флегонтыч шумит, бранится, мужиков батогами бьет. А кой прок. Нет у крестьян жита. Запустела пашня, почитай, и не сеяли. Мужики разбредаются, ребятенки мрут. Обнищала деревенька, – горестно молвил Кар-пушка.
– А пошто к мельнику нашему?
Мужичонка покосился на страдников, мешок к себе придвинул.
– Чего жмешься? Чай, не золото в мешке-то, – ухмыльнулся Афоня.
– Шубейку из овчины мельнику несу, православные, – признался Карпушка. – Ребятенки есть просят. Святая троица на носу. Норовил в деревеньке продать. Не берут мужики, за душой ни полушки. Может,