— Так и поверил, так и поверил, — гнул свое Коля и снова покатывался со смеху. — «Доктор! Почему это у меня так? — изображал он председателя сельсовета. — Выпью рюмочку — поясница болит?» Рю-моч- ку… Ведро у него рюмочка. Пока ко рту подымет, в пояснице-то и хряснет.
— Не слушайте его, шалапута, — обращаясь к гостям, говорит, совсем потерявшись, тетя Поля. — Остерегается Михал Васильч, это правда.
Поняв, что сидящим за столом Коля стал в тягость, тетя Поля решительно его выпроваживает, и Коля, глянув на пустую бутылку, уходит.
— Беда с нонешними мужиками, просто беда. И глохчут, и глохчут эту водку… Никакого укороту нет, — загружая в топку уголь, говорит, будто сама с собой рассуждает, не обращая внимания на слушателей, тетя Поля. — И откуда такая страсть берется? С горя бы — так понять можно. Горе и есть горе. А тут… Мой-то, гляди как! И не заметила, как приохотился. На ноги подымались — понятия не имел. Все нажили — будто ось у телеги сломалась… А чего не жить-то теперь?! Баз — полный скотины. Деньги не переводятся. У дочки платьев — полный гардероб. Соплюха еще, а отказа не знает. Дошли до ручки, нечего сказать: сена? на собственной легковой машине возим, от комбикорма кузов, вон, сгнил. Ну, я вам еще подкинула, а то за ночь выстынет. К морозцу, похоже, на улице. Как мы в этой хатенке жили уж и представить-то?.. Память у людей короткая стала. Что сегодня с утра было — еще куда ни шло — помним. А что вчера — где там!.. Ну, укладывайтесь, дорогие гостечки. В одной, правда, комнате, да, чай, не обидят тебя, Людушка. Мужики-то культурные.
— А насчет платья как? — посмеявшись вместе со всеми над последним замечанием тети Поли, спросила Люда.
— Купить, что ль?
— Купите-купите. Я не потому, что сбыть некому. Оно не залежится. Для вас оно хорошо.
— Ну, коли так — отложи. Утром возьму, пожалуй.
Разделись в темноте и легли. Шофер о чем-то перешептывался с Людой — их койки стояли голова к голове. Эдуард Николаевич уговаривал себя поскорее уснуть, чтобы не мешать им, но чем больше уговаривал, тем дальше от подушки отлетал сон. Ушедший день был для него нов во всем, впечатления наслоились друг на друга, перепутались, путались и мысли, и ни одной из них не удавалось вытащить из этой каши, не порвав. Эдуард Николаевич то принимался сожалеть о тете Поле, то вспоминал Колины слова о рюмке-ведре Михаила Васильевича, то поражался Людиному простодушию, с каким она рассказала, как сбывает на селе «лежалый дефицит» вроде вышедших из моды лет пять назад женских шапок-кубанок из норки за сто восемьдесят штука или дорогих пальто разруганной местной фабрики. То сравнивал неожиданно для себя свою лекцию с норковыми кубанками и тоже называл ее лежалым дефицитом. Ради чего, спрашивал он себя, столько канители вокруг одного человека? Командировочные, справки, супы, коньяки, ломание машины, обман людей с «Позитроном»?… Ради двух часов переложения того, что можно прочесть в газетах и увидеть по телевизору? То, что я делаю, похоже на громкие читки, которые как средство пропаганды при всеобщей грамотности изжили себя. Настроение упало — Эдуард Николаевич не хотел договариваться до отрицания своей профессии и должности. Новая работа ему нравилась не в пример прежней, где надо было отвечать за что-то конкретное и множественное, где ругали, часто грубо и несправедливо. Он возвращался к своим фантазиям о новом месте жительства, ревизовал их в связи с новым, только что полученным знанием села и опять падал духом. Что-то надо было делать, менять что-то в своей жизни и, прежде всего, в самом себе, а что — он не знал. С тем Эдуард Николаевич и уснул.
Утро было солнечное, с легким морозцем. Под ногами весело звенел смерзшийся ноздреватый снег, так метавшийся вчера, так пугавший людей в степи. Эдуард Николаевич лукаво прощался с Михаилом Васильевичем, а Миша, нетерпеливо поглядывая на часы и жмурясь на солнце, ждал у машины.
К Мише подошла женщина в новенькой стеганой телогрейке, перетянутой крест-накрест пуховой шалью, спросила его о чем-то неслышным голосом.
— Куда тебе, тетка Марья? — донесся до ушей Эдуарда Николаевича Мишин голос.
Она ответила что-то.
— Вон автолавка. Следом за нами пойдет, — Миша показал в сторону густой толпы, клещами обнявшей голубой фургон.
Женщина пошла к автолавке, а Михаил Васильевич стал усаживать Эдуарда Николаевича.
— Смотри, Миша, чтоб в целости и сохранности нашего дорогого гостя, — улыбаясь, наказывал он шоферу.
В дороге Эдуард Николаевич вспомнил вдруг о женщине в новой фуфайке и вспотел от догадки — она же просила довезти до райцентра, а Миша ее не взял.
— Да в поликлинику, говорит, — подтвердил Миша.
— Так в автолавке места нет! — возмутился Эдуард Николаевич. — В фургоне — товар, кабина только на двоих.
— Я ж думал, вы возражать будете. Вы строгий такой…
Эдуард Николаевич выругался. Но возвращаться было неловко и отъехали уже порядочно да и Миша стал бы упираться, недаром ведь он все поторапливал при прощании с Михаилом Васильевичем и говорил: «Поехали-поехали. А то солнце дорогу обмылит».
Носилки
Перед сменой у проходчика-тоннельщика бывает минут с десяток эдаких сладко-тревожных. Ты еще жмуришь глаза на солнце и готов мурлыкать, а твой лоб уже чувствует тяжесть каски с лампой над козырьком. До тоннельного дождя (в тоннеле круглый год дождливо) еще сигарета, когда и другая, а на тебе уже шуршит, осыпается песком пересохшая роба. Словом, нечто неопределенное, переходное на душе: ты еще не крот, но глаза уже незрячи.
Под окнами душкомбината на отполированном до черного блеска бревне сидит, млея и собираясь с духом, звено. Все еще там, куда изредка посматривают, — за синим, с колкими краями ельником, в долине, подремывает под знойной тяжестью июльского солнца поселок тоннельного отряда. Говорить ни о чем не хочется — так и не говори, никто за язык не тянет, а соблюдать приличия здесь часто бывает неприлично.
На этот раз никто и не треплется — нет в звене Сани Шевченко, по прозвищу Лобода; он три дня как в больнице с переломами ног. Правда, за Лободу старается Серега, присланный на его место из другого звена. Он сейчас задирает всех по очереди — природа тоже не дала ему знать прелести тихой минуты.
— Витек! На что хариуса ловил? — спрашивает он Забродина.
— На окурок.
— Так ты ж не куришь.
Тут Сереге взять больше нечего. Он с ходовыми холостяцкими шутками пристает к мрачному сегодня Темину.
— Во-во, — притворно обижается Темин и ищет слов, чтобы задеть Серегу. — Ус длинный, а ум короткий.
— Ну и пускай. Дело не в уме, а в счастье. Видал, усы-то какие?! — Серега тычется в нос Темина. — Подкова! На счастье.
— Сколько там, Серега? — спрашивает о времени Забродин. (Забродин в забой часы не носит — отсыревают и можно стряхнуть.)
— Да рано еще, — не взглянув на часы, отвечает Серега.
Но Забродин встал и озабоченно торопит:
— Пойдемте, пойдемте, мужики. Сегодня — оборка. Самосвала четыре накромсать придется.
Темин с похмелья, ему подняться тяжелее всех. Но он звеньевой. Он разыгрывает намерение встать, но вдруг усаживается еще прочнее, чем сидел, потому что Серега вовремя протянул ему пачку сигарет с двумя выщелкнутыми наполовину сигаретами.
— Пошли, мужики, — не унимается некурящий Витя. — Пока по галерее поднимаемся, докурите.
— Тебе, Витя, хоть всемирный потоп — все одно: работа.