ограничения — увы, уже после Освенцима). Фридрих Горенштейн пишет о невероятных страданиях, через которые проходила Россия в XX веке. Искалеченные физически люди часто были искалечены и морально. Автор, как и Дан, никого из моральных калек и инвалидов не оправдывает, но жалость к ним — после всех бед и несчастий — явно испытывает.

А уж если не нравственные уроды, а больные и убогие — здесь ни герой, ни автор не могут сдержать своей горечи и своего сочувствия. Чего стоит одна только убитая птичка — в блиндаже, где прятались дети с матерью, именно птичка стала жертвой вражеской артиллерии… Но и убогие, и дети тоже могут стать жестокими. Если время и обстоятельства ожесточают, — трудно сохранить и тем более преумножить свою человечность. Дразнят детдомовские одинокую старуху Феклу «бабушкой Свеклой» — и та не остается в долгу, обзывая девочку «еврейской жидовкой». Вот она, «справедливость» XX века! Что у «нас», что у «них». «Немецкая национальная машина работала четко и дифференцированно. Кузьмина (директор детдома, оказавшегося на оккупированной территории. — И. И.) увели в лагерь для пленных, крестьянку ударили прикладом и разбили ей в кровь лицо, Суламифь вывели из зоны, отведенной для славянской расы села Брусяны, отняли у нее жизнь и бросили тело в канаву, а Аннушку погрузили в товарный вагон, чтоб она в Германии научилась немецкой культуре и немецкому груду».

Но пусть не подумает читатель, что этот роман посвящен только зловещей истории XX века.

Главное, что побеждает в романе, — это любовь.

Она может быть и неправедной, прибегающей к хитростям, ловушкам, в результате которых гибнут люди, — но она высока и бессмертна. Именно так писал Шекспир о любовниках и злодеях, злодеях- любовниках, следует этой традиции и Горенштейн: недаром он ставит в эпиграфы романа изречение из Библии, цитаты из Пушкина и Шекспира.

Во всех пяти частях «Псалма», объединенных только присутствием героя, Дана, спор, но сути, идет о трех вещах: о любви, о христианстве, о шовинизме. И аргументами в этом споре являются человеческие истории — притчи. Горенштейн как художник дает фору любому мыслителю, у которого обязательно будет итоговый результат. У Горенштейна итога нет и быть не может — нельзя подвести итог развивающейся, сложной художественной системе, приоткрывающей, сцена за сценой, целый куст смыслов. Какой итог может быть тому, что она и он, русская и еврей, вопреки всему, не могут разомкнуть рук при тайной встрече — и поцеловаться не могут, чтобы не нарушить обморочной радости встреч? Какой итог можно подвести тому, что мать, влюбленная в возлюбленного дочери, изыскивает возможность удовлетворить свою страсть — и навсегда оторвать дочь от своей любви? И, наконец, родить от возлюбленного дочери?

Страсти шекспировские?

Античные, скажу я вам. Библейские.

И при этом — все связано, все кровью замешено на нас, на нашем времени и на нашей почве.

Сама почва кровоточит, — а кровь бросается в голову, мутит сознание.

Нет, не остались настоящие страсти там, вдали, за дымкой веков — они рядом, близко, дышат в затылок, мы живем с ними, они угрожают нам, а без них, без страстей, жизнь опреснилась и заплесневела бы.

И решать, впускать ли нам страсть в свой мир, — каждому отдельно.

Но прочесть роман-притчу о страстях человеческих и казнях Господних надо непременно.

Фридрих Горенштейн эмигрировал в конце 70-х, после выпуска своевольного «Метрополя», где была опубликована одна из его повестей — самый крупный, кстати, текст в альманахе. Вот уже два десятилетия он живет на Западе, но его тексты насыщены самыми актуальными — потому что непреходящими — проблемами нашей общей российской действительности. Взгляд писателя на эту проблематику не узко социален, а метафизичен — он пишет совсем иначе, чем шестидесятники. Кажется иногда, что его свобода — это свобода дыхания в разреженном пространстве, там, где не всякому хватит воздуха. Или смелости прямо называть и обсуждать вещи, о которых говорить трудно — или вообще не принято. Табу. Табу — о евреях. Дважды табу — еврей о России. Трижды — еврей о России и о православии. Горенштейн позволил себе нарушить все три табу, за что был неоднократно обвиняем и в русофобии, и в кощунстве, и чуть ли не в антисемитизме.

Горенштейн родился в 1932-м в Киеве, через несколько лет был арестован и погиб его отец, профессор-экономист. Мать спаслась, уехав работать с малолетними преступниками в колонию. Фридрих Горенштейн видел воочию и испытал сполна все то, о чем будет написан «Псалом»: и сиротство, и изгнание, и горький хлеб у приютивших родных, и детдом, и черная работа на стройке…

«Псалом» — книга-свидетельство, книга-поэма и книга-память. Перечитывая роман, я подумала и о том, что автор не стилизует, а дерзает соревноваться с книгой книг — с Библией.

Смерзшееся время

Юрий Давыдов. Такой вам предел положен

Кто из писателей мог публично произнести в 1980 году: «Свобода мне надоела, прискучила»? Кто мог ощущать себя настолько свободным, в несвободном государстве, несвободном обществе, чтобы позволить себе так свободно высказаться о свободе — от вымысла. Как оказывается (читаю далее), «Невымышленный, подлинный персонаж стал интереснее» («Вопросы литературы», 1980 год).

Это — Юрий Давыдов.

Он ушел от нас совсем недавно, и потеря еще очень горька — нет пока никакой просветляющей грусти в моих чувствах по отношению к Юрию Владимировичу.

Вот он идет к нашей редакционной «Волге», по переделкинской улице Серафимовича — странной, чуть скособоченной походкой, одно плечо выше другого, на голове треух; на нем — серое ратиновое, невыразительное пальто, никакого шарфа; под пальто пиджак, под пиджаком расстегнутый ворот рубахи, без галстука; синие глаза, улыбочка эта невеселая. Треп в машине о чем-то всем интересном — кто, зачем, почему, куда, о какой-то забавной ерунде; но вдруг — точная язвительная реплика.

Никогда — о литературе (такой пошлости он не допускал).

До конца дней своих хотел жить в Переделкине — тише, спокойнее, чем в городе; дома свои проблемы; здесь, на даче, работал с раннего утра до обеда, потом всегда спал — для свежести сознания, для работы во второй половине дня. Никакой позы — никаких групп, стай или стад. Родные, друзья, немногие, зато настоящие. Отшельник? Да нет — просто так удобнее, проще.

Я его «перетащила» в «Знамя» после того, как вернулась в журнал из «Дружбы народов» после нескольких лет, там проведенных. Увела за собой, потому что палитра прозы «Знамени» казалась мне не такой многоцветной, как хотелось бы. Давыдов был очень крупным трофеем. Боюсь, что в «Знамени» не сразу и поняли, насколько крупным.

Но в Давыдове ничего внешнего не было от «крупняка». Никакой солидности, тем паче — величия. Так, человек. На станции, в ларьке, в кафе никто и не поймет никогда, с кем разговаривает. То ли лагерная школа была такая… Нет, не так: человек был такой. Особенно обыкновенный внешне. Как будто истинный мастер и по-настоящему (что — редкость) талантливый писатель принял раз и навсегда за правило: не выделяться. Выделяться — пошло, не талантливо, не стильно. Да и просто глупо: пусть выделяются индюки.

Он был обречен, и знал это, и знал, что проживет недолго. А с другой стороны — он прожил последние годы, совершенно не стесняясь этой мыслью, постоянно, до конца нагружая себя все новыми замыслами и — о чудо — реализуя их со всей силой, зрелой энергией полноценного творчества. И он успел очень многое увидеть из задуманного уже в тяжкой болезни. Без всякого преувеличения скажу — это героическая победа во время ухода из жизни. Творческая жизнь — до конца отпущенной человеку.

Сказать, что он работал не покладая рук, — ничего не сказать. Ему просто-напросто было очень интересно — он не то чтобы даже работал, он реализовывал свое внутреннее содержание, постоянно в нем кипевшее. Ум, помноженный на талант. Талант, помноженный на ум. И поэтому жизнь его представляется до обидного короткой — он состариться так и не успел, все время шел но восходящей, усложняя и усложняя свою задачу.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату