ограничения — увы, уже
А уж если не нравственные уроды, а больные и убогие — здесь ни герой, ни автор не могут сдержать своей горечи и своего сочувствия. Чего стоит одна только убитая птичка — в блиндаже, где прятались дети с матерью, именно птичка стала жертвой вражеской артиллерии… Но и убогие, и дети тоже могут стать жестокими. Если время и обстоятельства ожесточают, — трудно сохранить и тем более преумножить свою человечность. Дразнят детдомовские одинокую старуху Феклу «бабушкой Свеклой» — и та не остается в долгу, обзывая девочку «еврейской жидовкой». Вот она, «справедливость» XX века! Что у «нас», что у «них». «Немецкая национальная машина работала четко и дифференцированно. Кузьмина (директор детдома, оказавшегося на оккупированной территории. —
Но пусть не подумает читатель, что этот роман посвящен только зловещей истории XX века.
Главное, что побеждает в романе, — это любовь.
Она может быть и неправедной, прибегающей к хитростям, ловушкам, в результате которых гибнут люди, — но она высока и бессмертна. Именно так писал Шекспир о любовниках и злодеях, злодеях- любовниках, следует этой традиции и Горенштейн: недаром он ставит в эпиграфы романа изречение из Библии, цитаты из Пушкина и Шекспира.
Во всех пяти частях «Псалма», объединенных только присутствием героя, Дана, спор, но сути, идет о трех вещах: о любви, о христианстве, о шовинизме. И аргументами в этом споре являются человеческие истории — притчи. Горенштейн как художник дает фору любому мыслителю, у которого обязательно будет итоговый результат. У Горенштейна итога нет и быть не может — нельзя подвести итог развивающейся, сложной художественной системе, приоткрывающей, сцена за сценой, целый куст смыслов. Какой итог может быть тому, что
Страсти шекспировские?
Античные, скажу я вам. Библейские.
И при этом — все связано, все кровью замешено на нас, на нашем времени и на нашей почве.
Сама почва кровоточит, — а кровь бросается в голову, мутит сознание.
Нет, не остались настоящие страсти там, вдали, за дымкой веков — они рядом, близко, дышат в затылок, мы живем с ними, они угрожают нам, а без них, без страстей, жизнь опреснилась и заплесневела бы.
И решать, впускать ли нам страсть в свой мир, — каждому отдельно.
Но прочесть роман-притчу о страстях человеческих и казнях Господних надо непременно.
Фридрих Горенштейн эмигрировал в конце 70-х, после выпуска своевольного «Метрополя», где была опубликована одна из его повестей — самый крупный, кстати, текст в альманахе. Вот уже два десятилетия он живет на Западе, но его тексты насыщены самыми актуальными — потому что непреходящими — проблемами нашей общей российской действительности. Взгляд писателя на эту проблематику не узко социален, а метафизичен — он пишет совсем иначе, чем шестидесятники. Кажется иногда, что его свобода — это свобода дыхания в разреженном пространстве, там, где не всякому хватит воздуха. Или смелости прямо называть и обсуждать вещи, о которых говорить трудно — или вообще не принято. Табу. Табу — о евреях. Дважды табу —
Горенштейн родился в 1932-м в Киеве, через несколько лет был арестован и погиб его отец, профессор-экономист. Мать спаслась, уехав работать с малолетними преступниками в колонию. Фридрих Горенштейн видел воочию и испытал сполна все то, о чем будет написан «Псалом»: и сиротство, и изгнание, и горький хлеб у приютивших родных, и детдом, и черная работа на стройке…
«Псалом» — книга-свидетельство, книга-поэма и книга-память. Перечитывая роман, я подумала и о том, что автор не стилизует, а дерзает соревноваться с книгой книг — с Библией.
Смерзшееся время
Кто из писателей мог публично произнести в 1980 году: «Свобода мне надоела, прискучила»? Кто мог ощущать себя настолько свободным, в несвободном государстве, несвободном обществе, чтобы позволить себе так свободно высказаться о свободе — от вымысла. Как оказывается (читаю далее), «Невымышленный, подлинный персонаж стал интереснее» («Вопросы литературы», 1980 год).
Это — Юрий Давыдов.
Он ушел от нас совсем недавно, и потеря еще очень горька — нет пока никакой просветляющей грусти в моих чувствах по отношению к Юрию Владимировичу.
Вот он идет к нашей редакционной «Волге», по переделкинской улице Серафимовича — странной, чуть скособоченной походкой, одно плечо выше другого, на голове треух; на нем — серое ратиновое, невыразительное пальто, никакого шарфа; под пальто пиджак, под пиджаком расстегнутый ворот рубахи, без галстука; синие глаза, улыбочка эта невеселая. Треп в машине о чем-то всем интересном — кто, зачем, почему, куда, о какой-то забавной ерунде; но вдруг — точная язвительная реплика.
Никогда — о литературе (такой пошлости он не допускал).
До конца дней своих хотел жить в Переделкине — тише, спокойнее, чем в городе; дома свои проблемы; здесь, на даче, работал с раннего утра до обеда, потом всегда спал — для свежести сознания, для работы во второй половине дня. Никакой позы — никаких групп, стай или стад. Родные, друзья, немногие, зато настоящие. Отшельник? Да нет — просто так удобнее, проще.
Я его «перетащила» в «Знамя» после того, как вернулась в журнал из «Дружбы народов» после нескольких лет, там проведенных. Увела за собой, потому что
Но в Давыдове ничего внешнего не было от «крупняка». Никакой солидности, тем паче — величия. Так, человек. На станции, в ларьке, в кафе никто и не поймет никогда, с кем разговаривает. То ли лагерная школа была такая… Нет, не так: человек был такой. Особенно обыкновенный внешне. Как будто истинный мастер и по-настоящему (что — редкость) талантливый писатель принял раз и навсегда за правило: не выделяться. Выделяться — пошло, не талантливо, не стильно. Да и просто глупо: пусть выделяются индюки.
Он был обречен, и знал это, и знал, что проживет недолго. А с другой стороны — он прожил последние годы, совершенно не стесняясь этой мыслью, постоянно, до конца нагружая себя все новыми замыслами и — о чудо — реализуя их со всей силой, зрелой энергией полноценного творчества. И он успел очень многое увидеть из задуманного уже в тяжкой болезни. Без всякого преувеличения скажу — это героическая победа во время ухода из жизни. Творческая жизнь — до конца отпущенной человеку.
Сказать, что он работал не покладая рук, — ничего не сказать. Ему просто-напросто было очень интересно — он не то чтобы даже работал, он реализовывал свое внутреннее содержание, постоянно в нем кипевшее. Ум, помноженный на талант. Талант, помноженный на ум. И поэтому жизнь его представляется до обидного короткой — он состариться так и не успел, все время шел но восходящей, усложняя и усложняя свою задачу.