странное мерцающее восстановление в сознании героя), как и многие другие, формируют особое время- пространство романа.
Что такое апокриф? Зачем вдруг современный писатель прибегает к этому жанру?
Чтобы сделать историю «теплой», сбивчиво-человечной, чтобы пропустить ее странности через домашнее восприятие — не догматическое и не «храмовое», не коленопреклонное, а как бы соседское, «свойское». Установка апокрифа — не на печатное, а на устное слово, на «испорченный телефон», на передачу из уст в уста — с неизбежными при такой передаче отклонениями и ошибками. И ведь чуть ли не «во первых строках» романа Шаров предупреждает нас, расставляет сигналы, противопоставляет свой текст неосуществленным намерениям героя-рассказчика написать две книги — одну о Жермене де Сталь для серии «Жизнь замечательных людей», другую — о ком угодно (так предложено Политиздатом) для серии «Пламенные революционеры».
Собственно говоря, апокриф, конечно же, — это неправда. Легенда. Домысел. И судить об апокрифе, сопоставляя его с исторической правдой, тем более, судить о его художественном смысле есть задача невыполнимая. Суть апокрифа состоит, повторяю, не в «истине», не в «правде» как таковой, а в
Роман Шарова композиционно рыхл, несобран. Линии то и дело рвутся, потом опять восстанавливаются. Язык порою прямолинейно-топорен, порою — слишком затейлив или небрежен, неряшлив, отдельные куски романа вообще провальны (как, однако, провальна и память героя). И тем не менее нельзя не оценить попытку автора связать воедино рассыпающееся пространство прошлого. Собственно говоря, болезнь его героя — это наша общая болезнь, «всехняя», болезнь общества — то внезапная амнезия, то резкая интенсивность возвращенной памяти.
Шаров не идет навстречу ожиданиям «демократического» читателя («презирает» его). Роман «До и во время» недемократичен. Вряд ли будут за ним охотиться, вряд ли возникнут «поклонники» (чего опасается И. Роднянская), — слишком тяжелое, неудобное, не облегчающее жизнь это чтение. Автор затрудняет процесс восприятия, а не упрощает его. Автор сам
И в то же время роман все-таки втягивает в себя — силой
И все это было бы хорошо, если бы не одна маленькая, но существенная подробность: читать роман В. Шарова очень скучно. Он скучный и ужасно длинный, то есть скучный вдвойне. Несовершенный, наспех смонтированный, «сколоченный» роман Курчаткина читать интересно, а насыщенный размышлениями, интеллектуальный роман Шарова — невыносимо скучно. Обращение к приемам массовой литературы не спасло замысел. Роман как бы распался, не найдя своего дома, адреса, прибежища ни в ней, ни в элитарной литературе.
Итак, после сурового идеологического сражения «демократов» и «консерваторов», «западников» и «неославянофилов», либералов и националистов, а также заединщиков всех мастей наступила некая пауза. Тишина. «И тут считать мы стали раны, товарищей считать». Но кто же
Надо отдать должное нашим писателям — их замешательство не было таким уж долгим. Они очнулись, не скажу голыми, не скажу сирыми, не скажу босыми, но уж определенно у последней черты как бедности, так и внимания такого демократического, но такого ускользающего читателя. И попробовали не обижаться, не дуться на него, и не бороться друг с другом, а бороться — за него. Да, как перехватчики, вернее — временно ремесленные ученики, что довольно унизительно для самолюбия; вполне зрелые бородатые ученики, изучающие средства воздействия массовой литературы, распознающие и рассчитывающие те точки, куда надо втыкать иголки. Да, не всегда результат получается достойным. Но, хотим мы этого или нет, такова реальность, а я лишь попыталась ее зафиксировать. Что же касается литературной политики «толстых» журналов, то времена строгой идейной и художественной селекции сменились периодом сознательной эклектики, когда они очутились как бы на распутье — между новой «элитарностью» (к которой они, следуя своим демократическим корням, испытывают генетическую, хотя и тщательно декорируемую, неприязнь) и массовой литературой. Положение неустойчивое, балансирующее, — а что же сегодня устойчиво?
Именно от этой неустойчивости, балансирования — и истерики, и скандалы, и взаимное раздражение, и непонимание, завершающееся расколами редакций. Или — спорами внутри редакций. Что, в отличие от расколов, нормальное дело.
И наконец, последнее.
Удержал ли своего читателя тот писатель, который прямо и откровенно поставил на успех? Нет. Обрел ли нового? Тоже нет — читать в метро или после брокерской конторы Чейза и Стаута все равно проще и приятней, как проще слушать Богдана Титомира, а не Малера. Но если не удержал и не приобрел, то, может быть, что-то утратил? Не свое ли — за чечевичную похлебку — достоинство, не свои ли собственные качества, — может быть, и не столь резкие и сильные, как звук, мощно усиленный динамиком, — но свой, самостоятельный голос?
И если уж цитировать поэтов, то куда ж без Данте: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу…» Я всегда думала: почему же в «сумрачном»? И только теперь, «пройдя» и «очутившись», — поняла. И про лес, и про сумрак. И про внезапное желание бросить все к черту, перебежать на солнечную сторону, туда, где резвятся.
Да, пейзаж перед нами расстилается обширный, но пока сумрачный, и каждый находит в нем в конце концов свое место. Я не претендую на то, чтобы кого-то куда-то перемещать. Однако оставим и себе право — найти в этом пейзаже свой ракурс. И — свою компанию.