— Охрименко пришлет людей. Нужно же похоронить по-людски. А хату — к дьяволу, на дрова. Вместе с баней, чтоб глаза не мозолила.

— Не вмешивайся в это, Андрей, — твердо проговорила Вероника Станиславовна. — И вообще ни во что не вмешивайся. Откуда нам знать, как и почему он умер. Юлия — она Бушмака помнит с детства — уже звонила с дачи в районный отдел. Потом заплатила поселковым, и те пришли и переложили его на кровать. Может, это и не по правилам, но милиции нет и нет. Она и свечи в изголовье зажгла…

— «Дёрзкий!» — пробормотал Филиппенко. — А я-то решил, что она о Петре…

Жена взглянула с недоумением.

— Давай сегодня уедем отсюда, Андрюша, — неожиданно попросила она, хватая его за руку. — Позвони в гараж.

— А дети?

— Дети останутся с няней.

— Нет, Вероника. Не хочу я никого ни видеть, ни слышать. Вся эта кутерьма вокруг Хорунжего. Звонки за полночь, трескотня, охи, вздохи… Кто-нибудь из моей банды полупьяной явится непременно… Нет, утром поеду. И один.

— Не бросай меня!

— Успокойся, дорогая, — Андрей Любомирович коротко приложился к мягкой щеке Вероники Станиславовны. — И выкинь из головы этого человека — лежит себе и лежит. Покоится, так сказать, с миром.

Неожиданно ему пришло в голову, что он и сам не знает, кого имеет в виду — едва знакомого отшельника-соседа или того, кого когда-то считал другом и соратником. Поэтому добавил:

— Все равно тебе не сегодня завтра придется ехать в город. Я в комиссии по организации похорон. Тут уж не отвертишься.

3

Андрей Любомирович оказался прав.

Днем позже его жена уже примеряла в спальне городской квартиры соответствующее моменту платье. Блестящий аспидно-черный шелк, но, к сожалению, чересчур открытое. Для траурной церемонии не годится. Она любила легкое, светлое, и это платье — в прошлом вечернее, для выходов в театр и концерты, — было в ее гардеробе единственным.

Перебрав все, что попалось под руку, Вероника Станиславовна отложила платье в сторону. Пожалуй, придется остановиться на темной кружевной шали и черных перчатках к серому костюму из тонкой шерсти. Букет бледных тепличных лилий, ненакрашенный рот — достаточно. До отъезда на кладбище нужно еще успеть выпить кофе и позвонить на дачу — как там дети.

Соседа Бушмака похоронили вчера в полдень. Прибывшая поздно вечером группа оперативников — ведь случилось не где-нибудь, а в соседстве с дачами двух наркомов и секретаря ЦК — установила, что смерть была естественной и мгновенной: остановка сердца. Этим и объяснялись ушибы и ссадины на лице покойного. «Зарыли Зюка, — шмыгая, сообщила Настена, — как шелудивого пса. И отпеть некому, попа днем с огнем не достать». Вероника Станиславовна выдала три поллитры казенной, сдобных сухарей и леденцов — пусть поселковые помянут.

Тем временем Андрей Любомирович стоял в почетном карауле у гроба.

В актовом зале писательского клуба были распахнуты все двери, ряды плюшевых кресел и ковровые дорожки убраны. А на подиуме, среди бутафорских венков, вянущей на глазах сирени и нарциссов, смирно лежал тот, кто напоследок сумел-таки взорвать оцепенение столицы.

Впервые лицо покойного Филиппенко увидел сверху и слева, и в этом необычном ракурсе оно показалось ему помолодевшим, замкнутым и скульптурно завершенным, будто последнее принятое решение раз и навсегда стерло все лишнее. Эту мучительную выразительность, избыточную подвижность черт отмечали многие, относя ее на счет постоянно взвинченных нервов, а в последнее время и алкоголя. Теперь Петр казался спокойным — вот чего ему никогда не хватало при жизни.

Одного взгляда оказалось достаточно. Андрей Любомирович отвернулся и больше не смотрел: как раз отсюда, слева, был хорошо заметен кровоподтек, бурое пятнышко на белке глаза самоубийцы, наполовину прикрытого вспухшим желтым веком. Эта крохотная деталь, не имеющая уже никакого значения, пугала и отталкивала.

В остальном все шло, как полагается.

За время, отведенное для прощания, у гроба побывало партийное и советское начальство — не из высших сфер. Далее — те, кто считал себя единомышленниками покойного, потом гурьбой пошла разношерстная литературная и журналистская братия, актеры, художники — кто знал, любил и ценил. Простая публика в ожидании топталась перед входом — неожиданно огромная, растекшаяся до угла Пушкинской толпа. Однако последовала команда с самого верху — с прощанием уложиться в сорок минут, и без десяти десять тяжелые двустворчатые дубовые двери писательского клуба, знаменитые своей затейливой резьбой, были закрыты для посторонних.

Утром Андрей Любомирович, сделав над собой значительное усилие, поднялся в квартиру Хорунжего, чтобы выразить соболезнование вдове — Тамаре Клименко. Одно дело официальная церемония, и совсем другое — соседство по подъезду. Звонок был отключен, и пришлось осторожно постучать. Дверь на мгновение приоткрылась и тут же захлопнулась. В щель он едва успел разглядеть Тамару.

Пришлось ретироваться ни с чем.

И сейчас она никого к себе не подпускала со словами утешения. Отворачивалась, как от пустого места. Она простояла рядом с мужем все то время, пока тяжелый, обитый крепом и кумачом гроб устанавливали на подиуме, пока члены комиссии распределяли дежурства, пока ждали приезда руководства. Потом ее отвели к оставленным в углу креслам, где, согласно регламенту, полагалось находиться близким покойного. Ее костистая, заметная издалека фигура сразу съежилась, обмякла под мешковато сидящим черным платьем, измученное лицо исказилось, и Филиппенко успел заметить, как Тамара оттолкнула руку дочери, протянувшей ей платок.

Их, родственников Хорунжего, кроме жены, было всего трое. Он сразу узнал среди них мать Петра. Сходство было бесспорным — те же густые брови, тот же смуглый и чистый лоб, шляхетская осанка. Падчерица, Олеся, бледная, с непокрытой головой, не отрывающая глаз от паркета. Ее жених Никита держался поодаль. Простодушное, со здоровым румянцем, лицо этого широкоплечего и, видно, физически очень сильного парня выглядело вконец расстроенным.

Время, отведенное для прощания, заканчивалось, и зал понемногу пустел; молчаливой чередой потянулись к выходу члены комиссии, следом персонал начал выносить венки. Шестеро заранее назначенных литераторов — из тех, что помоложе, подняли гроб с подиума, и Петр Хорунжий неспешно поплыл к ожидавшей у входа полуторке с опущенными бортами, задрапированными кумачом.

Филиппенко вышел на воздух в числе последних и взглянул на часы.

Небо было высокое, синее, как дрезденский фарфор, и без единого облачка. Поэтому, когда оркестр школы Красных старшин грянул Шопена, музыка эта, полная сиплых вздохов и медных восклицаний, показалась совершенно неуместной.

Полуторка тронулась, и толпа, постепенно растягиваясь, повалила следом. Процессия направлялась к старому кладбищу — не к тому, которое лет пять назад снесли подчистую, вымостив на его месте черным диабазом громадную площадь перед зданием Госпрома, а к Первому городскому, вдоль трамвайной колеи. Мимо облупленных фасадов старых доходных домов на Пушкинской, недостроенных общежитий, через пустырь, за которым торчала наглухо заколоченная кладбищенская церковь, — к главным воротам. Многие шли по тротуарам, но и без того процессия растянулась на квартал, надолго остановив трамвайное движение.

У входа на кладбище теснились легковые автомобили, большинство с ведомственными номерами, и молча толпился народ. Толпа с каждой минутой росла, но кладбище было оцеплено двойным кольцом милиции, и на территорию никого не пропускали.

Вы читаете Моя сумасшедшая
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×