Андрей Любомирович. Сестра хочет повидаться с нами. Характер у нее, знаете ли… настойчивый. Да и племяннику моему уже два года.
— Безрассудство, — Филиппенко обвел взглядом скромно сервированный обеденный стол. — И вы, конечно, понимаете, что я имею в виду. Вашей сестре по крайней мере известно, что тут далеко не Европа? Если не ошибаюсь, она ведь достаточно давно покинула родину.
— И она, и ее ребенок будут обеспечены всем необходимым на протяжении тех двух недель, в течение которых Соне разрешено находиться в Харькове. Муж об этом позаботится. Как и о том, чтобы она не увидела того, что здесь происходит…
Андрей Любомирович предостерегающе вскинул ладонь, останавливая гостью. Однако дочерей и няни в столовой уже не было, только близнецы доклевывали компот. Вероника без всякой надобности передвигала посуду на столе, тарелка ее оставалась почти нетронутой. Никто как будто не слышал этого их разговора…
Ему неожиданно остро захотелось выпить. Чего-нибудь легкого, красного, прохладного. Андрей Любомирович поковырял вилкой второе, поднялся и сообщил жене, что намерен спуститься в погреб. Пусть они его подождут — он скоро вернется, и с бутылочкой. Есть повод.
В последние годы у него образовался неплохой запас напитков. Из Крыма ему привозили прямо с завода красное «Магарач № 55», неплохой массандровский портвейн, белое «Шато-Икем», «Красный камень» — любимый мускат Вероники. Из Грузии через московских знакомых поступали столовые вина. Имелось и кое-что покрепче. В запирающейся нише при нужной температуре хранились десятка полтора заграничных бутылок.
Филиппенко выбрал легкое кахетинское, протер слегка запылившуюся бутылку специально для этой цели висевшим здесь полотенцем и, тщательно проверив запоры, поднялся с вином наверх.
В опустевшей столовой гремела Настена, собирая посуду на поднос. Вероники не было видно, а у полуоткрытого окна курила Юлия. Только сейчас Андрей Любомирович заметил, что молодая женщина в темном, почти траурном платье с глухим воротом — не по погоде. Фигура ее по-прежнему оставалась стройной и женственной. Когда в тишине хлопнула не прикрытая им дверь — в столовой и на террасе гулял сквозняк — Рубчинская вздрогнула и обернулась. Затем погасила папиросу, смяв ее в тяжелой хрустальной пепельнице, а саму пепельницу зачем-то перенесла на стол.
— Вашу жену вызвали к телефону, — проговорила Юлия, глядя, как Филиппенко достает из буфета бокалы и бережно откупоривает вино. — Откуда вы узнали, что у меня сегодня день рождения?
— Вспомнил, — нашелся он, нисколько не смутившись. — Однажды в этой столовой мы праздновали ваше восемнадцатилетие, Юленька. Еще при жизни моей мамы. Четырнадцатого мая тысяча девятьсот тридцатого — так? Я подарил вам свою книгу, уж и не помню какую. У вас было светлое платье и коса, как нимб…
— Верно. — Она скупо усмехнулась. — В одном вы ошиблись. Год был двадцать девятый; сегодня мне исполнилось двадцать два.
— Товарищ Балий вас поздравил?
— Нет. Я еще не видела мужа. Его срочно вызвали рано утром. Вы в курсе того, что случилось?
— Да. Не нужно об этом, — поморщился Филиппенко. — Во всем и без нас с вами разберутся…
— Я не люблю ночевать на этой даче, — сказала она, — однако Балий так решил, и вчера поздно вечером мы приехали в поселок. А утром Настена принесла нам молоко и сообщила, что ваш сосед умер…
— Ей-то откуда знать? — удивился Андрей Любомирович.
— Все только об этом и говорят.
— Вот как… Что ж, личность по-своему знаменитая… — разговор приобретал неприятный оборот, и он повторил: — Разберутся.
— Его нашли на рассвете, — упрямо продолжала Юлия. — Дверь осталась незапертой. У него в кровь разбито лицо, и сразу же возникло подозрение, что это — убийство. Ну кому, спрашивается, он мог помешать? Мой отец ему симпатизировал, иногда помогал деньгами. Он очень огорчится… — она вопросительно взглянула на Андрея Любомировича. — Знаете, как Настена говорит? «Дёрзкий был, но добрый… и всю жизнь один как перст»…
— А по водам не ходил? — Филиппенко хмыкнул. — Вот так, моя дорогая, и рождаются литературные биографии. Они же мифы. А каков человек был на самом деле — не доищешься. Я…
Он замолчал — в дверях возникла взволнованная и слегка растрепанная Вероника Станиславовна.
— Андрюшенька! — воскликнула она, пылая лицом и не замечая присутствия Рубчинской. — Звонил Сабрук и битых четверть часа истязал меня… А что я могу знать? Пришлось соврать, что ты в городе… Он буквально вне себя, требует подробностей, утверждает, что…
— Вероника, — застонал Филиппенко, — остановись! — Как ни любил он жену, сейчас эта актерская экзальтация казалась нестерпимой. — Давайте все перестанем сходить с ума! Проси Юлию Дмитриевну к столу. Подай фруктов, конфет. Или что сама сочтешь нужным.
— Какие конфеты! Ярослав сказал — это начало конца, — не унималась жена.
— Все! — Филиппенко шагнул к ней, взял за плечи и встряхнул. — Все! Отдышись, моя милая, и ступай. Мы тебя ждем. Я устал и не имею ни малейшего намерения рассуждать об этих материях…
С первого же бокала он неожиданно захмелел.
Женщины — Андрей Любомирович окинул обеих мутноватым взглядом — молчали, и ему показалось, что и та, и другая за что-то его втайне осуждают. Вероника, статная, с полной белой шеей, окольцованной нитью крупной персидской бирюзы, осторожно постукивала отполированным ноготком по краю опустевшего бокала и не отрывала взгляда от винного пятнышка на скатерти. Именинница в своем модном трауре — с высоко поднятыми плечами, с неглубоким вырезом, открывавшим нежную яремную ямку над ключицами, вертела в тонких пальцах погасшую папиросу.
— Слишком много курите, Юлия, — с неожиданной резкостью произнес он. — Товарищ Балий не запрещает?
— Вячеслав Карлович и сам курит.
— И что вы нашли в нем такого особенного? — Он взялся за бутылку, чтобы разлить остатки вина себе и жене. Приподнял бокал, взглянул на свет. — Юная, прелестная, образованная… Да что уж теперь… С днем рождения!
— Вам, Андрей Любомирович, отлично известны наши обстоятельства, — спокойно ответила Рубчинская. К вину она так и не прикоснулась. — Зачем же спрашивать? Мой отец в прошлом был юристом у Юхновского в Центральной Раде. Происхождение мамы и ее взгляды для вас также не тайна. Сестра много лет живет в эмиграции…
— Насколько я помню, между вами, сестрой и братом большая разница в возрасте. — Разговор снова принял неприятный оборот, и Филиппенко уже был не рад, что его завел. — Мне не приходилось их видеть.
— Сестра старше меня на восемь лет, Олег — на десять.
— Он… он тоже… там? — Филиппенко залпом, не чувствуя вкуса, допил вино.
— О его судьбе нам ничего не известно. Брат ушел из дома, когда ему не было и двадцати. Мама считает, что он решил пробираться к сестре, которая в то время жила в Варшаве, в доме бабушки, и училась. До войны мы всей семьей каждую осень подолгу гостили у нее… Собственно, из-за брата все это и началось… Нет, я не сужу Олега. При всей его ненависти к новой власти, идеализме и бешеном эгоизме. Такой характер. Он мечтал стать юристом, как отец, а здесь после ухода белых царили голод, разруха и террор. Вы, Андрей Любомирович, приехали сюда в двадцать четвертом?
— В конце двадцать второго.
— Ну, это неважно… — Рубчинская потянулась за папиросой. Филиппенко чиркнул спичкой, дал ей огня и прикурил сам. — Были упорные слухи, что брат ушел с частями Деникина, но это вранье. Я хорошо помню, как закрыли гимназию, а учащихся вместе с босяками из трудармии стали что ни день гонять на расчистку развалин в районе заводов… А когда в декабре тридцатого отца арестовали вторично, наша семья была уже окончательно и бесповоротно нищей. Даже без собственного угла. Мы все ютились у маминой близкой подруги, возле Сумского рынка, ее еще не до конца уплотнили. Лишь спустя два года папа