— Вы. Вам ведь приходилось в детстве летать во сне? Просто так, по собственному желанию?

— Откуда ты взял?

— Какая разница. Взял, и все. Все летают, кроме полных отморозков. Там было три вещи, вы сами об этом писали. Или напишете.

— Я не помню. Ничего такого я не писал.

— Нужно вспомнить. Без этого ничего не получится.

Я прикрыл глаза. Раз со мной происходят такие вещи, плохи мои дела.

— Худо? — участливо спросил Сильвестр. — Тогда все-таки выпей. Главное — мера! — его палец назидательно взлетел к потолку, хотя говорил он без особой убежденности.

— Серая шерсть, — пробормотал я. — Солдатское одеяло, кажется. И еще полынь на полу, от блох. Чтобы пахло, да… Еще нужно было сказать…

— Ну вот, — возбужденно проговорил Мальчик. — А вы: не помню! Такое всякий запомнит.

— Какая еще шерсть? — теперь уже по-настоящему испугался Сильвестр. — Блохи-то тут при чем? Ты в себе, Георгиевич? Может, к доктору?

— Отвяжись! — Мне вдруг почудилось, что водка спугнет видение и все закончится. Раз и навсегда. Я боялся, Бог свидетель. Возможно, так и следовало поступить, но колебался я не больше секунды: — Пей сам. Ты у нас борец с бытовым пьянством в писательской среде. Фельетоны строчишь. Давай, единоборствуй.

Я до сих пор думаю, что, выпей я в тот день, ничего бы не случилось и уж тем более не имело бы продолжения. Короткое помутнение рассудка — и только. С кем не бывало. Тем более, что о трех условиях, которые я выдумал еще в детстве, знал только я сам. Пустые фантазии. Мне казалось, что, если эти условия выполнить, чтобы все сошлось в одно, можно оттолкнуться от пола и взлететь, зависнув под потолком. Только почему-то никогда ничего не сходилось.

Сильвестр покосился, махнул вторую сразу после первой, многозначительно свел брови и стал закусывать сельдью по-домашнему, аппетитно хрустя колечками лука. При других обстоятельствах смотреть на него было бы чистое удовольствие.

— Ну, — сказал я Мальчику. — Допустим, кое-что вспомнил. А теперь?

— Теперь… — он замялся, пошарил в темноте и щелкнул крохотной блестящей зажигалкой. Он курил сигареты — я видел похожие яркие пачки в Австрии и в Германии, но те были много короче. Отставив рюмку, я тоже потянулся за папиросой.

— Горячее подавать? — прорезался официант.

— Тащи, услужающий, — велел Сильвестр, взбалтывая содержимое графинчика. — Самое время.

В углу у Базлса весело заревели — один из панфутуристов взгромоздился на стул читать эпохальные стихи, но оступился и был пойман на лету. Что-то разбилось, посыпались осколки.

— Теперь вам нужно уйти. И побыстрее, а то у меня аккумулятор скоро сдохнет.

Про аккумулятор я спрашивать не стал. Имелось кое-что поважнее.

— Иду, — я кивнул и начал выбираться из-за стола.

— Эй, эй, ты куда, Георгиевич? Что тебе загорелось? — взвился Сильвестр.

— Сиди, — сказал я. — Скоро буду.

Главное сейчас — успеть покинуть клуб, не столкнувшись ни с кем из писательской братии. Чуть ли не бегом я поднялся наверх, миновал вестибюль, кивнул швейцару и вылетел на Каплуновскую.

Тихий сентябрьский день скатывался в сумерки. Дворники жгли палую листву, и пахло торжественно, как в церкви в двунадесятый праздник. На углу Пушкинской замедлил ход переполненный трамвай «А». Я вскочил на подножку, цепляясь вместе с гроздью прочих «зайцев» за скользкий поручень, и, несмотря на брань усатой кондукторши-караимки, проехал остановку.

Здесь трамвай сворачивал на Бассейную, поэтому дальше пришлось идти пешком. По левую руку проплыло облезлое здание бывшего коммерческого училища, дальше пошла неразбериха трущоб и закоулков, серые доски, ржавая жесть, шаткие галереи и заросшие травой по колено помойные дворики. Через несколько лет там поднимутся конструктивистские этажерки студенческих общежитий. Ближе к кладбищу поплавком вынырнул над кровлями купол недавно закрытой церкви.

Я свернул в пролом кладбищенской ограды и зашагал между старыми могилами. Мальчик все время был со мной. Похоже, он и в самом деле мог видеть то, что видел я сам, и его худощавое смуглое лицо горело любопытством.

— Это Первое городское? — вдруг спросил он.

Я кивнул — ответ разумелся сам собой.

Мальчик тихонько засмеялся. Этот его смех звучал у меня в ушах, пока я огибал обветшавшие ограды, пробираясь к помпезной усыпальнице неких Голлерштейнов. Давным-давно взломанный и разграбленный склеп использовали для ночлега беспризорные, но рядом имелась удобная скамья — исцарапанная похабными надписями плита розоватого мрамора, опирающаяся на консоли с завитушками. Сюда мы иногда забредали то с Павлом, то с Сильвестром, а то и втроем, когда нужно было потолковать без посторонних.

— Забавно, — наконец произнес Мальчик.

— О чем ты?

— Здесь, совсем рядом… — он внезапно умолк, будто откусил конец фразы.

Я не стал допытываться. Рядом ничего примечательного не было. Просто старая часть кладбища. Здесь уже не хоронили, и только на западной окраине, у главного входа, где еще оставалось место, иногда появлялись свежие могилы. Преимущественно тех, кто имел отношение к революционному движению.

Словно прочитав мои мысли, он спросил:

— Но ведь и вы были когда-то революционером, верно?

— Не знаю, — я опустился на скамью. Двери склепа стояли нараспашку, замок сорван, внутри сырой мрак. Маленький чугунный ангел со скрипкой справа от дверей утопал в зарослях сухой кладбищенской полыни. Его лицо странно смешивалось в моем сознании с лицом Мальчика. — Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Революционер, строго говоря, — это тот, кто способен принять вызов беспощадного мира и ответить с еще большей жестокостью. Для этого нужна храбрость особого рода. У меня ее никогда не было. Я слишком рано почувствовал себя писателем.

— Писателем! — насмешливо подхватил он. — Как по мне, так писатели гораздо хуже всяких революционеров. И честолюбивее, по крайней мере, в глубине души. Кто, если не вы, поддерживает веру в тот бардак, который здесь творится? Между прочим, у нас это называется креативной деструкцией.

— Где это — у вас?

— Какая разница. Времени осталось в обрез. Давайте-ка ближе к делу. Свитер ваш вполне подходит, полыни вокруг сколько угодно, осталось только вспомнить слова. Ну?

Я непроизвольно пошевелил шеей, ощущая легкие уколы шерстяной пряжи. Потом наклонился, сорвал несколько серебристых метелок, размял в руке и поднес к лицу. Сумерки постепенно затапливали проходы между могилами, очертания сиреневых кустов позади склепа стали совсем размытыми. Запах оказался густой, плотский, с ядовитой горечью. Но и только. Скороговорка, привязавшаяся в детстве, никак не давалась.

— Не могу, — пробормотал я, отчаянно напрягаясь. — Не выходит.

— Шперунг, — произнес Мальчик.

— Что?

— Это называется шперунг, — небрежно пояснил он. — Заикание памяти. Когда слово вертится на языке, но произнести его, то есть вспомнить, никак не удается.

Я был весь мокрый от беспорядочных усилий, в висках стучало. И тут меня прорвало.

— Какого дьявола, — заорал я, — ты скалишь зубы? Ты кто, собственно, такой, чтобы диктовать мне, что делать и чего не делать!

— Не нужно так нервничать, — примирительно сказал он, и в ту же секунду я, как ступорящий заика, наконец-то поймал за хвост бессмысленное созвучие, а затем и всю фразу.

Я сознательно не привожу ее здесь — это опасно. Тем более, что мне даже не понадобилось произносить то, что я вспомнил, вслух. Скамья подо мной накренилась, как лодка, вставшая бортом к волне, стало нечем дышать, и я соскользнул. Куда? Скорее всего — вниз. Очень похоже на внезапный сердечный

Вы читаете Моя сумасшедшая
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×