погружается в сумрак. Я лежу на постели, бормочу себе под нос: сердце ноет, ноги ноют, пора убираться ко всем чертям. Различия сглаживаются, я лежу в лоне времени, оно уносит меня, словно река упавшую ветку.
Семья
Я чувствую чей-то взгляд; кто-то, опираясь на подоконник, заглядывает из сада в горницу. Кто-то берет молоток, который я забыл на окне, и молотком похлопывает себя по ладони. Кто-то даже пахнет по- братски. У кого-то и в этот залитый солнцем майский день зубы стучат от озноба. Кто-то шепчет в пустоту одно-единственное неразборчивое слово. Я еще сплю, я еще ничего не желаю слышать, а это чудовище уже здесь, я устал от него, ему опять от меня что-то надо, надо позарез. Еще не проснувшись, я вижу его карие глаза с темными подглазьями, его клыки, прикусившие мясистые, беспокойные губы. Крылья длинного носа раздуваются, расширенные зрачки устремлены на меня — однако меня не видят. Потолочные балки сбегают куда-то в сторону, стены ходят волнами, стол строит гримасы. В кресле возле стола — изломанная размытая тень, вокруг нее — агрессивный световой ореол. Нейтральные вещи подают ему знаки, он зябко, с кривой короткой ухмылкой кивает в ответ. Да, он принял сигнал, но сейчас пусть они не пытаются вторгнуться в его мозг, который то переполнен, то зияет ледяной пустотой. Он просто, без всяких скандалов хотел бы сначала оглядеться вокруг.
«Ты в порядке?» — спрашиваю я. «В полном». «А врешь зачем?» «Я или молчу, или вру, других вариантов нет. Где тут у тебя микрофон?» «Вон в том яблоке. Можешь его съесть». «Достаточно я глотал микрофонов, они теперь из живота у меня передают информацию. Так что всем и все про меня известно», — говорит он с угрюмой сдержанностью, как человек, который не в первый и не в последний раз сдает бесперспективную шахматную партию. «Я все оттягиваю момент, когда тебя увижу. Я ведь еще не открыл глаза», — даю я ему еще один шанс исчезнуть. Как хорошо было бы, останься его присутствие зыбким миражом где-то вне моих сомкнутых век. Он же норовит набить себе цену; встречи наши всегда начинаются любопытствующим ожиданием: кто первый раскроет объятия, чтобы обнять другого? «Сначала мне в твоей комнате надо вот так, снаружи, обвыкнуться. Она у тебя дышит хрипло, будто простуженная, не замечал?» «Нет», — решительно отвечаю я. Я не иду в расставленную им ловушку, но он упорно тянет меня на свою половину, где мы будем, будто мячи на поле, пасовать друг другу его уродливые понятия. «У меня даже волосы заплесневели», — выстреливает он в меня сухую жалобу. «Неприятная штука», — уклончиво говорю я. «Знаешь почему? В поезде одна старуха всю дорогу мне в затылок дышала», — хнычет он. А еще какой-то трубочист мял у него над ухом газетную бумагу. И еще в автобусе по дороге сюда на него смотрели с унизительным любопытством. Он ощупал свои карманы, но тогда пассажиры стали вести себя еще подозрительнее. Он даже кондуктору не хотел выдавать, куда направляется, на что тот рявкнул на него по- хамски, мол, как же он тогда билет ему даст? Пассажиры с притворной доброжелательностью уговаривали его сказать, до какого населенного пункта он едет, но он только молча тряс головой. Наконец кондуктор, который привез в деревню уже немало чокнутых, с оскорбительным великодушием махнул рукой: дескать, у кого шариков в голове не хватает, может ехать и без билета.
На околице брат слез с автобуса и под садами, потом по склону холма, утыканного старыми надгробиями и черешневыми деревьями с краснеющими уже ягодами, добрался до моего дома. Шел он, озираясь, весь переполненный напряженным ожиданием: когда же кто-то неведомый прыгнет ему на плечи; путь продолжался целую вечность. Ветер швырял ему под ноги какие-то колючие шарики. В старой, заросшей травой бомбовой воронке щипал траву взлохмаченный осел; он посмотрел на Дани и сказал: «Я уже знаю». С той самой минуты Дани зябнет. Даже собственное тело встает у него на пути, эта сплошная рана с девятью отверстиями, которая функционированием своим лишь подтверждает повсеместность царящего в мире насилия: вверху что-то входит в тебя через семь дырок, а внизу выходит лишь через две.
Он приехал ко мне попрощаться: сегодня вечером он — с легальным паспортом — покинет эту страну навсегда. Поищет на Западе какой-нибудь портовый город, где его возьмут грузчиком. Все свои роли он уже отыграл, провал на провале, теперь остается или исчезнуть в тумане, или проглотить горсть снотворного. Сейчас он собирается поменяться со мною одеждой, чтобы его не узнали; бороду тоже сбреет; или, может, покрасить ее под седину? Из окна вагона он заметил подозрительное перемещение войск; не случайно же, что именно сегодня. Схватить его, может, сегодня еще не планируют, но под колпаком уже держат. Но почему их так много, и зачем танки? Со здешней почты он разошлет свою исповедь, в десяти экземплярах; он соберет все гнусности, лишь бы только бумага вынесла. Я, как старший брат, должен благословить его и проводить на станцию. Еще я должен знать: его уход — что-то вроде тихого самоубийства. «Тихого?» — коварно вздыхаю я. Он обижается: «Ты, конечно, не чувствовал, что со мной творится неладное, верно ведь? И не ждал меня. Открой сейчас же глаза!» «Мне это твое появление, братец, как зубная боль, — говорю я со стоном, — Ты ведь ни разу еще не приезжал просто так. Обещай, что, перед тем как уедешь, не подожжешь этот домишко». Если бы он появлялся у меня реже, я бы не сидел и половины того, что сидел.
Я сажусь в постели и разглядываю феномен в окне: двусторонний пыльник, безупречный бархатный пиджак, все еще неотразимая улыбка. На лбу — морщины треугольником, по-мальчишески любопытный взгляд; но любопытство его сосредоточено главным образом на том, любопытен ли он мне. Мягкие, настороженные движения: он — словно кошка с выгнутой спинкой, которая прыгнет точно туда, куда нужно, если в нее полетит шлепанец. Его можно принять за грабителя банков, за фокусника или за агента какой- нибудь спецслужбы; но если ты рассмотришь его получше, вряд ли согласишься одолжить ему крупную сумму. Хотя этому и противоречит тот факт, что меня он бессчетное число раз оставлял с носом: ведь кто- кто, а я-то прекрасно знал, что он и ломаного гроша не вернет. Жертва-профессионал, он ждет от меня, чтобы я же еще перед ним и оправдывался; ждал и в тех случаях, когда закладывал меня в органах.
«Но ты по крайней мере не отрицаешь, что твои мысли я пересказывал в более остроумной форме, чем ты сам способен был их изложить. Каждый мой донос был маленьким эссе. Согласен?» «Согласен», — покорно вздохнул я; мы сидели вдвоем в одной камере. Тогда, в пятьдесят восьмом, это было самое изощренное наказание, какое только смогло придумать тюремное начальство: нас с Дани заперли вместе. «Сколько я подарил тебе афоризмов, которые хоть на мраморе высекай! В этом моя беда: я и как переводчик всегда работаю за других. А ты, вместо того чтобы спасибо сказать, нотации мне читаешь, изводишь мелкобуржуазным морализаторством. Да через пятьдесят лет, когда рассекретят полицейские архивы, ты благодаря мне бессмертие обретешь». «Благодаря тебе меня чуть не вздернули, братец!» «Это к бессмертию отношения не имеет, — отмахнулся он раздраженно. — Старшие братья вообще глупее младших, только на вид солиднее. С моей помощью ты бы запросто мог попасть в пантеон мучеников. А для того, чтобы книгами своими войти в историю, у тебя талантишку маловато. Тебе не писать, тебе действовать надо. А что может быть эффектнее, чем красиво подойти к виселице? Причем как раз в твоем стиле. А мне ни с какой стороны не подходит! Так что я тут ни при чем, себя вини, что не удалось вскочить на подножку истории. А то, что ты наше вынужденное совместное семейное пребывание отравляешь унылыми и пошлыми нравоучениями, говорит только о дурном вкусе. Ты всегда был немного неповоротлив». Да, уж его-то в неповоротливости обвинить трудно, он метался по камере из угла в угол, словно летучая мышь.
Он принюхивается, морщась, словно чуя запах горящего жирного тряпья, и бросает сквозь зубы: «Смрад себялюбия — вот твоя подлинная стихия». Печенкой чувствую: никуда мне не деться, вытащит он меня из этой уютной вони. Выражение у него такое, будто ему пора по делам; он высокомерно смотрит куда-то поверх моей головы; да, ему пора, он спешит. «Будь там, где нельзя. Нет таких границ, которые не стоило бы нарушить!» Улицу он всегда переходит на красный свет, я же ступаю на мостовую в тот момент, когда красный готов смениться зеленым. Чего он городит, чего врет опять? Нам ли, двум старым развалинам, пререкаться друг с другом? Ни один из нас никогда по-настоящему не блистал ни в несогласии, ни в приспособленчестве.