соучастником тех, кто, маршируя под красочными гербами и знаменами, готовится отхлестать плетью весь мир. Что ж, вот и еще одна авантюра позади! Я сел на скамейку; сейчас я чувствовал себя раковым больным, которому нужно с толком прожить последние дни. Или, может, пройти этот дурацкий обряд посвящения по сокращенной программе? Может, явиться прямо к карлику Г., карикатурно-пошлому призраку моих заблуждений, с которым мы какое-то время были союзниками по общему делу? Сидя на этой скамье, я уже ничего не знаю, ни на что не способен; лишь ужасаюсь тихо, думая о нас, краснобаях с крокодиловой сущностью. Надо, пожалуй, выпить; только напиваться нельзя. Самоубийство — исключается. Сбежать бы, да некуда; стрелять бы, да не в кого. Чтобы даже не думать об этом, я выбросил свой пистолет в Дунай.

13

Меня приводят в комнату, где сидит Г. В прошлом году мы с ним были еще на «ты»; сейчас он даже не кивнет, лишь смотрит на меня с любопытством; потом дает знак своим молодцам. Те вкатывают гинекологическое кресло, усаживают меня в него голышом, раздвинутые ноги закрепляют в стальных желобах-упорах. Остроумные реплики в адрес моего члена: дескать, ишь, как он у тебя скукожился, больше он никогда не встанет, можешь с ним попрощаться. Шеф ухмыляется: «Ну, ребята, за дело: обработайте его так, как еще никого в этом доме не обрабатывали». Мускулистые парни поочередно встают меж моих раздвинутых ног, и резиновая дубинка пляшет, словно барабанная палочка: удар по мошонке, удар по печени. У процедуры есть свой ритм, есть он и у вопля, который в такие моменты невозможно сдержать. Яички разбухают до размеров гусиного яйца, стреляя во все части тела десятью тысячами раскаленных игл. Ты находишься где-то на границе между обмороком и бдением, мечтая о последнем ударе, от которого провалишься в темноту. Тебе хочется стать говяжьей тушей, распластанной и подвешенной на стальном крюке. Утрата мужских способностей для тебя сейчас — все равно что шляпа, унесенная ветром. Шеф: «Ну как, Т., достаточно? Видишь, для тебя же было бы лучше, если бы я тебя раньше арестовал, когда пообещал в первый раз. Теперь на тебе не висело бы столько. Мы так полагаем: ты — британский шпион. Если не хочешь попрощаться еще и с почками, повинись и давай показания».

Я стою в комнате, окна которой выходят на улицу, сознание мое рушится куда-то по вертикальным туннелям, стена — в липком месиве моих бредовых видений. Здесь хорошо; бьют только в комнатах, где окна во двор. На прошлой неделе мне не давали спать, будили каждые пятнадцать минут; глаза невыносимо жжет от слишком яркого света. Если я прикрываю их ладонью, туг же раздается стук в дверь; я уже научился спать стоя. Извольте пройти в комнату окнами во двор. Вежливость эта не предвещает ничего хорошего. Меня ставят на колени: так удобнее бить кулаком в лицо. От иного удара, ложащегося особенно точно, я отлетаю в угол; если им особенно повезет, еще и стукаюсь головой о сейф. Я даю сдачи, теперь уже все равно, дважды забить меня насмерть у них не получится. Мне выкручивают локти и связывают их за спиной; я плююсь, в школе я был не на последнем месте по плевкам в цель, они не в восторге, когда я попадаю. «Теперь можешь плеваться». Они высыпают мне в рот содержимое пепельницы; лучше уж били бы, я мечтаю теперь об одном — отключиться. Если боли не избежать, можно усилить ее до пределов терпения. Кому-то нужно выйти из игры; если не хотят они, ладно, могу уйти я, по крайней мере сознанием. Входит Г., усаживается на край стола, посмеивается, когда я ухитряюсь отклонить голову от удара, скучливо, скрипуче подбадривает своих подручных. «Добавьте молодому человеку, если он человеческих слов не понимает. Мы ведь и по-другому умеем разговаривать. Вот погоди: нос расквасим тебе, ты пожалеешь, что на свет родился, тогда все подпишешь, что нужно». Пытки и пошлая банальность во все времена были близкими родственниками. В комнате окнами во двор, комнате для битья, мой внутренний мир быстро упростился, уподобляясь их уровню: я способен был бы голыми руками вырвать у Г. кадык. Эта звериная ненависть к мучителям была, очевидно, признаком молодости и здоровья. Она давала мне некое невидимое равновесие, даже больше того: задачу — не делать того, что они требуют, сопротивляться им снова и снова, до бесконечности.

Небольшой перерыв; вернемся ненадолго к своей человеческой сущности. «Слушай, Г.» «Господин генерал!» — поправляет из угла тот из допрашивающих, что подобрее. «Слушай, Г., об этом ведь не было речи, что наша полиция будет действовать, как гестапо. Придется тебе когда-нибудь еще дрожать на скамье подсудимых, перед коммунистическим судом. Не завидую я твоему будущему». Г. долго молчал. А когда открыл рот, оказалось, что профессиональная самоуверенность его — сплошь в трещинах. Я ведь и сам был полон страха, каждый синяк мой страшился отдельно; мне ли не чувствовать, что он тоже боится! «Не я все это придумал. Приказ пришел сверху, с самого что ни на есть высокого верха. До меня доведен по цепочке. Методы предписаны централизованно, времени на политес у нас нет. Суди сам! Без принудительных средств с какой бы стати тебе признаваться, что ты враг партии? Да и что такое — принудительные средства? Красноармейцы на фронте ведь стреляли из трофейных немецких ружей. Важно не то, чей это автомат, немецкий или наш, а — в чьих он руках. Оплеуха — такое же средство, как деньги или револьвер. Важно, кто и для чего его применяет. Да, контрреволюционеры били людей нагайками, но нагайка в моей руке — это революционная нагайка. Вот тебе и вся диалектика. В этом разница: видишь, мы ведь тебе на теоретическом уровне объясняем, что именно мы делаем. Потому что у нас наказание — воспитание». «Но ведь в этом, Г., нет никакого смысла, для моей морды оплеуха есть оплеуха, и все». Г. даже всхрапнул от восторга. «Вот-вот, теперь ты показал, что мышление у тебя — метафизическое. А где — ленинский, конкретный анализ конкретной ситуации? Где марксистский подход? Оплеуха есть оплеуха, это — буржуазный объективизм, метафизическая абстракция. Дорога тоже есть дорога. Но одно дело, если по ней идем мы, а другое — наши враги. Сейчас ты получаешь оплеухи от преданных народу работников коммунистической госбезопасности. А ради чего получаешь? Ради того, чтобы ты сознался, к каким вредоносным акциям готовили тебя твои подлые хозяева». «Р. дал согласие на то, чтобы меня били?» «А как же! Ты что, сомневаешься? Разумеется, дал. И самое умное, если ты расскажешь, кто вместе с тобой готовил покушение против товарища Р.» Я молчал. «Ты признаешься, что собирался его убить?» «Чтоб он сдох, сволочь! Я ведь любил его, я вовсе не собирался его убивать, хотя он этого и заслуживает». Г. тут же позвонил Р. и сообщил, что я сказал о нем. «Да, товарищ Р., бьем, и будем бить еще сильнее! Ну, убедился? — Он с улыбкой обернулся ко мне. — Я всего лишь выполняю партийное поручение. Не будь ты врагом партии, ты бы честно и откровенно сознался, что был врагом. А ты не сознаешься — и этим чинишь препятствия нашей работе. Твое дело я закончу в этом году, такую задачу поставила передо мной партия. На твоем примере мы будем воспитывать и других оборотней, пробравшихся в ряды коммунистов. Если мы тебя проучим как следует, они увидят, какая судьба их ждет. Кто с нами сотрудничает, того еще можно спасти, а кто говорит нам „нет“, тот находится во вражеских окопах. И получит то, что заслужил». Вот так он снизошел ко мне, удостоив меня небольшим уроком партпросвета; философствовать — любимое занятие портняжек.

Вошел русский генерал. Г. вскочил по стойке смирно и отдал ему честь, словно дневальный в казарме. Бросился пододвигать стул, подправив его под начальственный зад. Я ждал, что он сдует с сиденья пылинки и присядет, чтобы снять размер с генеральских ляжек. Генерал задал мне несколько вопросов об одном из членов Политбюро, я отозвался о нем наилучшим образом; генерал слушал с безразлично-скучающим видом. Отвечал я по-русски, переводчик не требовался; Г. не понимал, что мы говорим, и от этого съежился еще больше. Этот русский был настоящим, конструктивно мыслящим профессионалом. Уж у него-то не наступала эрекция, когда он смотрел, как меня бьют; ему от этого было ни жарко, ни холодно. Его интересовало лишь, как воплощается в жизнь концепция, поэтому он только хмурился отстранен-но и в том случае, если меня били больше, чем надо, и в том, если переставали бить раньше, чем требовалось. Он был сосредоточен на одном: укладываюсь ли я, подобно кирпичу в стене, в возводимое здание; сам я был сугубо ему безразличен. Умереть я не имел права: прежде я должен обвинить себя во всех смертных грехах. И дать убедительные показания, что в таких же грехах повинны другие, те, кто пока что самонадеянно наслаждается жизнью, находясь на вершине власти.

Один из допрашивающих стоит за твоим стулом, так что удар всегда наносится сзади, всегда неожиданно. Если ты не видишь, как поднимается его рука, твоя тревога рассредоточивается, ты не в состоянии подготовить себя к моменту удара. Если ты обернешься, то получишь затрещину в тот же момент; если не пытаешься обернуться, получаешь побои по знаку допрашивающего. Следователи похитрее жмурятся, или почесывают в затылке, или поднимают руку к настольной лампе: подручный эти знаки понимает легко. Затрещина, нанесенная сзади, попадает в ухо и совсем не способствует улучшению твоего слуха. Вскоре ты вынужден сделать печальный вывод: все, что вытворяют с тобой эти люди, вредно

Вы читаете Соучастник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату