Рождеству снова окажемся в страшных камерах политической полиции, снова нас ждут несколько лет тюремной тишины, а кого-то — виселица. Клянусь, это вовсе не так соблазнительно — попасть в учебник истории; лично я уже отстоял свою епитимью за то, что мы построили этот режим, который теперь хотим ликвидировать. Когда все встало с ног на голову, структуру власти, которую население ненавидит, можно сохранить только ценой крови. Нетерпимость захлестывает и сметает предостережения и доводы разума. В такой ситуации мы забываем, что мы — небольшой народ, который живет не своей историей, а пытается пережить историю других народов. Либеральный поворот просто не смог тут вызреть: режим был слишком уж ограниченным, чтобы родить даже пару-тройку реформ. Население, конечно, ответит на государственный террор; ответит не слишком дружно и интенсивно, но с обычной восточноевропейской жестокостью: его достаточно раздразнили. В глазах других революция — историческая драма, в наших глазах — семейное событие; для зрителей кровь — это томатный сок, для нас кровь — это наша кровь. Экономику жертвы на короткое время укроет культовый пафос кровавой жертвы: ведь даже нацию может захватить приступ эпилепсии. Сейчас на разумные действия не способен никто: ни народ, ни правительство, ни русские. Азартные игроки легко доводят друг друга до белого каления, а в таком состоянии бесстрастно модифицировать общественный договор невозможно. Люди не затем сжигают на улицах герб государства, чтобы после этого смиренно разойтись по домам. В народных праздниках есть своя логика: успокоиться мы успокоимся, но только после того, как здорово устанем.
Перед домом — вереница машин с вестниками; воодушевление в старенькой профессорской квартире растет; старик смотрит перед собой в пространство. Ему неприятно, что толпа скандирует его имя, а в ЦК ни одна живая душа о нем словно не помнит. Он долгие годы верил в возрождение коммунизма; откажемся от тиранических и дилетантских перегибов железного века, но пусть и дальше народ ведет партия, ведет, руководствуясь доброй волей и научными принципами. Руководители пусть поддержат народ, народ же пусть доверится руководителям. Пусть партийная оппозиция, выйдя из тюрьмы и из внутренней эмиграции, займет место сталинистов, вернув идею, извращенную сталинистами, к чистым истокам. Н. почти в два раза старше меня, но все еще верит, что вынужденный брак народа и системы может превратиться в брак по любви. Партия пусть поймет, что он, старик, прав, народ же пусть дисциплинированно построится у него за спиной. Разве может старый господин расстаться с этой волшебной сказкой? Он уже сорок лет участвует в рабочем движении и давно усвоил, что можно делать, чего нельзя; но что толку, что он такой умный, если история бестолкова! Партия нынче в истерике, но ЦК все не шлет делегацию, которая с дрожью в голосе умоляла бы его возглавить правительство. Народ же, хоть за него и горой, не признает дисциплины; не исключено, что толпа не разойдется, даже если он по- хорошему попросит всех идти по домам и лечь спать. В общем, старик молчал; мои друзья уже высказали свое мнение, в основном в том смысле, что пора наконец двигаться; некоторые осторожничали. «А вы, Т., что скажете?» Я ответил, что, насколько мне известно, в подвале стоит ящик армянского коньяка. Его привез еще Суслов, летом, когда представлял Москву на торжествах по случаю шестидесятилетия исключенного из партии старого коммуниста. Я предлагаю не выходить из дома, пока мы не высосем потихоньку весь этот коньяк. Недели за две справимся, рассказывая друг другу всякие байки, а там посмотрим.
«А народ?» — повернулся ко мне старик. «Народ как-нибудь проживет. Вы сейчас можете решить только, самому ли отдать приказ стрелять — или уступить право на эту сугубо правительственную деятельность предыдущей команде. По мне, так пускай сами расхлебывают, что заварили. А вам из этой уютной и теплой комнаты стоит выйти только после того, как и народ, и русские устанут стрелять и захотят вас. Пока же давайте пить. Вы сейчас в таком положении, что каждая рюмочка коньяку снимет с вас ответственность за дюжину или две убийств». «Т., вы пьяны! То, что вы говорите, ужасно и невероятно цинично!» «От кого вы ждете власти? От народа или от русских? Если от народа, то нужно отослать русских домой и обеспечить пространство для парламентской демократии и рабочего самоуправления. Если от русских, то — полицейскими мерами устранить все, что мешает оккупации и укреплению однопартийной системы. События набирают темп, новое равновесие двух воль может быть обеспечено только оружием. Мы, демократы-коммунисты с раздираемой противоречиями душой, должны сейчас сделать выбор. Лучше всего — на время отойти в сторону. Если же мы войдем в Парламент, то своим высоконравственным именем прикроем террор против взбунтовавшихся масс. Или мы остановим его, станем делать то, чего хочет народ, — и пойдем в тюрьму, когда русские наведут порядок. Есть варианты и похуже: сначала постреляем в народ, но этого окажется недостаточно, и тогда русские нас повесят. Стране сейчас русские не нужны, но русским страна очень даже нужна. Запад нас сдал, он не хочет воевать из-за нас. Мы немножко постреляем в них, а они в ответ разгромят город. Вы можете выбрать: или власть, или чтобы вас любили, но при этом потеряете доверие или народа, или русских. Я бы не стал сейчас брать власть — только ради того, чтобы вместо других стрелять в демонстрантов. Вы — в лучшем случае — станете главой обновленного вассального правительства, стоящего над побитыми массами, — если те смирятся, как с меньшим злом, с вашим, более человечным, правлением. Об этом вы еще успеете поразмышлять. А здесь, в уютной квартирке, вы можете спокойно жить-поживать, и не становясь премьер-министром. Ну как, наливать?»
Старик терпеливо выслушал меня и встал. «Ваши размышления умны, но люди зовут меня, и я пойду к ним. Пожить в покое среди этой катавасии — что может быть лучше для старого человека? Но если все эти люди, которые скандируют мое имя, рискуют жизнью, то и я не могу прятать голову в песок. И знаете, я уже усвоил, что события складываются не так, как мы представляем в своих мечтах — или пусть в самых кошмарных видениях. Как-нибудь по-другому. Как написано в книге судьбы, что ли; а как именно, нам знать не дано. Поэтому мы должны делать то, что велит нам долг. — Он, словно извиняясь, улыбнулся мне. — Знаете, кальвинистское воспитание не забывается. Вы с нами?» «Конечно». «Почему бы вам не пойти домой?» «Потому что я осел», — сказал я, и мне было очень приятно, когда он положил руку мне на плечо.
В политике старик не был совсем дилетант; он десять лет отслужил советским чекистом, но, несмотря на это, сохранил молодой энтузиазм, который позволял ему сочетать западный демократизм с властным большевистским рационализмом. То, что между геополитическим положением и демократической альтернативой можно, с помощью чувства долга и призвания, создать прочный мост, — заблуждение элегантное, но плачевное. Наши с Н. различные взгляды на дистанцию между идеологией и историей объясняются тем, что в пятидесятых годах он, опальный университетский профессор, жил в ожидании, что история подтвердит его правоту, его особое мнение, я же целых два года до рассвета читал классические романы из тюремной библиотеки. Проникаясь чувством эстетического совершенства, я пытался подготовить себя к отодвигаемой со дня на день, но каждое утро ожидаемой казни, которая в конце концов так и не состоялась — благодаря Г., который, как ни ненавидел меня, все-таки спас от смерти. Он доложил Р., что меня вздернули, мне же не потрудился сообщить, что я получаю шанс жить дальше. Возможно, с его стороны это была еще одна форма изощренного садизма; возможно, он просто колебался или вел какую-то свою игру; как бы там ни было, в течение двух лет ежедневно готовиться к тому, что сегодня ты сыграешь в ящик, — это утомительнее, чем один раз действительно сыграть в ящик. Но я все равно ему благодарен: ведь, в конце концов, жить интереснее, чем не жить. В течение двух лет я, все время проживая последний день своей как бы заминированной жизни, отвык видеть будущее как залитый майским солнцем луг, по которому ты скачешь на добром коне, пока не устанешь, а то и еще дальше.
Спустя три года, опять оказавшись в тюрьме, я защитил память Н., старого моего друга, от обвинений в пассивности и тупости, прибегнув к радикальному средству: отхлестал по щекам Дани, своего младшего брата и кошмарного соседа по камере. В моих глазах Н. — воплощение восточноевропейской трагедии. Сколько незаурядных, предприимчивых и самонадеянных людей здесь плохо кончили; такова же была и его судьба. И вообще этот аккуратный, доброжелательный профессор, при всем моем преклонении перед ним, все же чуть-чуть был комичен. Может быть, потому, что в большей, чем это необходимо, степени верил, что, кроме него, никакого другого решения ситуации нет и не может быть и что, стоит ему повысить голос, ученики присмиреют и послушно пойдут за ним, куда он укажет. Полагаясь на свою удачу, на магию своего слова, он пытался совершить невозможное. Он стал учителем нации не после того, как каждого, кто выбрал место не вполне разумно, настигло возмездие, и не в тот момент, когда народ, примерно