проученный за своеволие, с проломленной головой, ждал от него, что он постепенно выпустит из кутузок уцелевших повстанцев. Если бы венграм удалось добиться замены колониальной кабалы доброжелательной опекой, его это не устроило бы. Ему нужен был новый общественный договор. Он планировал такое правление социалистов, профессионалов своего дела, которое находилось бы под контролем многопартийного парламента, советов рабочих депутатов и независимых профсоюзов. Демократия без социализма хороша для капиталистов, социализм без демократии — для партийных чиновников; но рабочим и крестьянам не нужны ни фабрикант с помещиком, ни партсекретарь. Они знают, что правительство, реальная власть всегда будут в руках политиков, а не у них в руках; для них важно, чтобы они принадлежали власти не со всеми потрохами, чтобы они могли от нее защищаться. Господин профессор упорно и всерьез считал, что его задача — делать то, что хорошо для рабочих и крестьян. «В Восточной Европе люди не только пострадали от своей истории. В данных обстоятельствах они, собственно говоря, выстрадали ее. Они несчастны ровно настолько, насколько позволили сделать себя несчастными. Нужно тщательно взвешивать не только риск действия, но и риск бездействия», — сказал он мне однажды. Смерти он не искал; но когда невозможно было, не теряя себя, отойти в сторону, он честно посмотрел ей в лицо.
Когда мы толпой выходили к машинам, я представил, как русские танки, беспрерывно стреляя, очищают улицу от демократических масс. Можно ли рассчитывать, что мы переживем потрясение, да еще и кормило власти останется у нас в руках? Во всех моих игровых партиях, девять к одной, дело шло к проигрышу, и все же я — вот он, жив и здоров. Я смотрел на раскрасневшееся лицо старика: это было лицо доброго дедушки, но в глазах его светилась самоубийственная решимость, и, хотя две недели с коньяком представлялись мне куда как заманчивыми, я, растроганный Санчо Панса, послушно шагал за округлым, приземистым Дон Кихотом к двухсоттысячной толпе, которая от него хотела услышать, что сейчас будет и как будет. Мы или останемся в живых, или нет; если мы победим, я успею еще выйти из игры; если потерпим поражение, меня так и так выведут из нее; а то и, может быть, выселят из этой долговязой бренной оболочки мое отравленное скепсисом сознание. Уже сидя в машине, я взял бутылку и сделал солидный глоток из горлышка; что ж, гулять так гулять, поедем в эту недоделанную революцию. «Опять хлещете, — сказал старик осуждающе, как осуждают телохранителей, — Напрасно: сейчас ваш трезвый разум как раз понадобится». У меня не хватило духу ответить ему, что трезвый разум сейчас нужен в последнюю очередь. За его ворчаньем я ощутил и некоторую озабоченность, премьер-министерские размышления: а заслуживает ли этот пьянчужка бархатное министерское кресло? Честное слово, из тех, кто на ангельских крыльях добрых намерений сопровождал старика в этот путь, были общественные деятели, куда более достойные уважения, чем я; в путь, который — учитывая его крепко скроенные, слегка провинциальные нравственные устои — вел прямиком к виселице.
Чтобы погасить торжественность ситуации, а заодно оторвать его от тревожных раздумий о составе правительства, я рискнул неуклюже пошутить. «А все-таки, дядя И., славно потрахаться — стоит куда больше, чем революция. Там только ребенок может родиться, а тут — куча гробов». Старик невозмутим. «Если жизнь станет свободной, у людей появится и охота детей делать». «Вы уже думаете, что будет потом?» «Приятно поразмышлять». «Есть у меня одна мечта. Знаете, что я попрошу в награду, когда вы станете помазанным отцом народа? Баржу на Дунае, с двигателем». «Зачем вам баржа?» «Выкрашу ее во все цвета радуги, украшу лампионами, музыка будет играть постоянно, и устрою я на нем плавучий бордель. Девицы — одна другой шикарнее, клиенты — друзья-приятели, и будем мы плавать туда-сюда по этой угрюмой Центральной и Восточной Европе на пестром, в огнях, плавучем островке легкомыслия, анархистская республика шлюх и брандахлыстов: так и выплывем себе из политики. Ведь стоит только на минуту представить, что мне грозит опасность получить министерский портфель, у всех у нас мороз по коже». «Одно ясно, — сказал старик, — генпрокурором я вас предлагать не буду. Может, учредить, специально для вас, министерство развлечений?» В этот момент я получил сзади такую затрещину, будто был уже на допросе. Кто-то прыгнул мне на колени, весело ощерил зубы, дернул меня за ухо; косматый, дурно пахнущий, попробовал бесцеремонно подобраться к спрятанной у меня в кармане фляжке. «Цыц, Аристотель!» — прикрикнул владелец машины на шимпанзе-алкоголика, собственность моего брата. «Хорошее, однако, начало», — пробормотал я себе под нос.
Год спустя мой следователь после двухнедельного перерыва вызвал меня из камеры; на столе — два телефонных аппарата, он и сам — напряженнее, солиднее. Ясно, что не он попросил поставить у себя в кабинете подслушивающее устройство, на старомодный манер вмонтированное в телефон. «Что случилось? Нас с вами увековечивают?» — показал я на второй аппарат. «Не понимаю, что вы имеете в виду», — ответил он, высокомерно поджав губы. «Я рад, что вас тоже держат под контролем. Если уж подслушивать, так или никого, или всех. Скажу больше: за вами бы я следил тщательнее, чем за самим собой, потому что я уже разоблачен, а вы — еще нет. Вот он, мой мозг, заглядывайте в него на здоровье, у нас с вами общих мыслей немного, а тех, что есть, я стыжусь. Но вы — вы пока еще интересное лакомство, вы, может, противник существующего строя, только переоделись полицейским». У меня даже настроение поднялось от сознания, что хотя бы магнитофонная лента сохранит что-то от унылого абсурда ситуации. «Я вызвал вас не затем, чтобы вы надо мной потешались, — строго сказал он, словно какой-нибудь измученный репетитор, который пытается возвратить рассеянное внимание ученика к материалу урока, — Давайте поговорим разумно», — без всякой надежды воззвал он. «Раз уж я ни с кем, кроме вас, не имею возможности разговаривать, то ладно, я и с вами готов потолковать хоть чуть-чуть разумнее. Но до сих пор вы мне ставили одни бредовые вопросы, так что, пожалуйста, спросите что-нибудь разумное». «Была ли у вас в октябре прошлого года какая-нибудь особая политическая линия?» «Я делал то, что делал. Это и была моя линия». «Вы во всем были согласны с Н.?» «Я и с собой-то не во всем бываю согласен. Мы были вместе». «Цитирую показания вашего брата». Я тяжело вздохнул. «Вот его слова: мой старший брат в присутствии Н. заявил, что половой акт ставит выше, чем революцию! Вы признаете, что говорили это?» «Идея мне довольно близка». «Еще раз цитирую подробные показания вашего брата: „При составлении списка членов будущего правительства мой старший брат не претендовал ни на один портфель. В знак признания своих заслуг он лишь просил баржу на Дунае, чтобы устроить на нем плавучий музыкальный публичный дом и пригласить туда, с целью прожигания жизни, своих друзей“. Вы признаете, что говорили подобное?» «Признаю: нет такого министерства, возглавить которое я бы хотел сильнее, чем получить плавучий бордель с музыкой». Следователь был доволен, меня же сжигала ярость на Дани с его болтливыми протоколами: он даже шимпанзе помянул с затрещиной. Лишь потом я узнал, что этими двумя фразами он вытащил меня из петли. Т. — полоумный, его даже как противника не стоит всерьез принимать, думали про меня. Из нашей компании повесили в основном тех, в ком пафос оттеснил чувство юмора.
Две недели суеты и неразберихи; мне ни разу даже выспаться нормально не удалось. Брат спал не больше моего — и при этом лихорадочно и нетерпеливо действовал. Организовывал комитеты, какие-то общества с головоломными названиями — и не мог насытиться ими вволю. Но поскольку печать одобрения чаще всего мог получить только при моем содействии, то бессовестно висел у меня на шее. И постоянно поносил меня последними словами: я был и мерзопакостный реформист, и либерально-бюрократическая размазня, и понятия не имел о том, что такое революция. «Что, если тебе лечь и поспать?» — умолял я его. «Речи об этом не может быть!» — тряс он головой — и засыпал сидя. Он и маленьким-то стеснялся спать; «Просто я думаю так, с зажмуренными глазами», — оправдывался он. Под видом правительственного задания я натравил на него аппетитную, пухленькую студентку, одну из тех, кто, в сапогах и с автоматом на груди, восторженно суетился у меня в приемной. В патрульных поездках по городу девушка требовала, чтобы он говорил ей о метафизике революции и о том, кого следовало бы поставить к стене, и, щебеча, так притискивала его к стене, что он едва мог дышать. Дани совершил то, чего, должно быть, требовала от него в тот момент всемирная история; девица изумлялась и выла — по словам брата, точь-в-точь как волчица в дебрях, нашедшая своего единственного; надо как-нибудь пойти послушать, как воет в дебрях волчица, которая нашла свою пару. Брат зажал девушке рот подушкой и в революционном экстазе повторил подвиг; но после этого бегал от зачарованно сопящей, толстой студентки так же, как я бегал от него; как оказалось, не меня одного нервирует, если от тебя все время что-то хотят.
Однако он, слава богу, по-прежнему обожал и умножал комитеты с пышными именами,