уйдёт на целый день, и я одна. А то иной раз и ночью не приходит…
— И ты одна ночуешь? — ужаснулся я.
— Одна.
— И не боишься?
— Боюсь. Запру двери, заберусь на печку, укроюсь одеялом с головой, чтоб ничего не видно и не слышно было, и лежу. А всё равно слышу, как в трубе ветер завывает, заслонка хлопает. Страшно… Когда коптюшка горит, ещё ничего, а без свету — ужас! Дрожу под одеялом, не сплю. Чуть что стукнет, так у меня вот тут и оборвётся, — она приложила кулачок к груди.
Я подумал, что Настенька хоть и боится, всё же она смелая. Я б один ни за что не остался ночевать.
— А волки тут есть? — спросил я.
— Есть. За войну развелись. В яру лошадь убитая лежит, так они её каждую ночь грызть приходят.
— Что ж отец не подстрелит?
— Ружья нет, немцы отобрали.
Картошка закипела, крышка на кастрюле поднялась, и пена с шипением полилась на раскалённую плиту. Настенька сдвинула крышку. Картошка покипела ещё. Потом Настенька сняла кастрюлю, слила воду и поставила на стол.
Весело было есть горячую дымящуюся картошку. Ели мы её без хлеба, чуть-чуть посыпая крупной серой солью и прикусывая чесноком. На стене от наших фигур шевелились огромные фантастические тени.
— Настенька, а где твоя мать? — спросил я, когда кончили есть.
— Умерла. Как только я родилась, так она сразу и умерла. Я её не помню. Я всегда с отцом жила. Я ему все делаю: варю, стираю, штопаю. Я и шить умею, но не очень хорошо. Недавно себе сарафанчик сшила: вот тут вытачки, рукава фонариком, поясок… Завтра покажу.
Некоторое время помолчали.
— А что, у вас бомбят? — спросила Настенька.
— Редко. Наши ж не будут своих бомбить.
— А где вы еду берёте?
— С поля таскаем. В деревню тётка ходит менять…
— Ты возьми у нас пшена, у нас много.
— Не-е… Не надо.
Пламя коптюшки треснуло, мигнуло. Едкий дымок поднялся струйкой. Время было спать.
Настенька постелила себе на широкой скамье у стены, мне принесла с чердака две охапки пахучего сена, растолкла на полу, положила на него мою телогрейку — и постель готова.
Коптюшку потушили, и стало так темно, что хоть смотри, хоть не смотри — одна чернота.
Я растянулся на сене. Хорошо пахло мятой, чабрецом, полынью.
Прислушиваясь к шуму ветра за окном, изредка переговаривались, шёпотом.
— Кто это скребётся под полом? — спрашивал я.
— Мыши. Зимой они в жильё лезут.
— А почему собака воет?
— На непогоду.
— А может, волков чует?
— Может, волков.
Жучка во дворе опять жалобно и протяжно завыла, загремела цепью, порыв ветра царапнул ветками тополя по окну, и снова тихо…
Проснулись мы на рассвете от громкого стука в дверь.
Настенька проворно соскочила с лавки.
— Это я, Настенька… Открой, — послышался голос её отца.
Лесник вошел, нагнувшись в дверях и напустив полную комнату холода.
— Подъём! — зычно крикнул он. — Спать не время. Серёга, быстро собирайся домой. Понесёшь тётке кой-чего из продуктов. Скажешь, что я сделал всё, что нужно. Завтракать некогда. Настенька, собери ему на дорогу поесть.
Лесник насыпал в ведро немного пшена, положил картошки, десяток яблок. Настенька завернула в тряпочку кусок сала и кукурузную лепёшку.
— Ну, валяй, — сказал лесник.
Я попрощался.
В тёмных сенях Настенька остановила меня и, нащупав мою руку, вложила в ладонь большое, словно отполированное яблоко.
— На вот… Возьми.
— Да зачем же? Отец уже дал…
— Ну и что ж… Возьми еще… От меня.
Идя по дороге, петлявшей по дну оврага, я несколько раз оглядывался на домик лесника, одиноко притулившийся на краю леса.
«Это яблоко не буду есть, — сказал я себе. — Буду его хранить».
18. Я ПРОБОЛТАЛСЯ
Несмотря на запрещение тётки, я продолжал посещать художника. Только прозвенит звонок в училище — я сейчас же бегом к нему. Занимался у него всем, чем хотел. Рисовал красками, делал из бумаги голубей, кораблики, обучался китайским теням…
Картин у художника оказалось не уйма, как он говорил, а всего пять-шесть. На одной было изображено море, чайка на переднем плане, на горизонте дымок парохода. На второй нарисована полураздетая неприличная женщина. На остальных — разные пейзажи.
Дядя Костя много рассказывал, но ещё больше слушал. Он страшно любил природу и поэтому чаще всего расспрашивал про лес, про лесников, просил рассказать, где в лесу колодцы, куда ведут дороги… Очень интересовался моим отцом.
— Какой человек был… — восхищенно говорил он и качал головой. — Пропал без пользы. А ещё б жить да жить ему…
Однажды случилось удивительное. Сидел я у дяди Кости за столом и рисовал самолёты. Мне потребовался красный карандаш, я подошёл к старому комоду, выдвинул ящик и… обомлел. В нём лежал чёрный блестящий пистолет и две обоймы с золотистыми патрончиками. Несколько мгновений я смотрел на него как завороженный, потом взял. Он был невелик, но тяжел.
— Дядя Костя, — шёпотом спросил я, — зачем у вас пистолет?
Художник вскочил, вырвал его у меня и сунул на прежнее место.
— Кто тебя просил лазить в ящик? — сердито крикнул он и посмотрел на меня такими глазами, что мне страшно стало. Потом он прошёлся по комнате взад-вперёд, выглянул за дверь и, убедившись, что там никого нет, сказал:
— Раз ты увидел пистолет — я ничего не буду от тебя скрывать. Ты умный мальчик и поймёшь меня. Что ж делать? Был грех, украл его у немецкого офицера.
Приблизив своё лицо к моему так близко, что мне было больно смотреть ему в глаза, жарко зашептал:
— Серёжа, голубчик, я убил офицера, меня ищут… Если найдут — конец, расстреляют. Мне нужно уйти к партизанам, помоги разыскать их. Твой отец был лесничим, ты знаком с лесниками, они должны знать… Впрочем, ты ещё ребёнок…
Художник засунул руки в карманы и отошёл к окну. Меня задело за живое, что он считает меня ребёнком, и, чтобы скорее доказать, что я уже почти взрослый и мне многое известно, я чуть не