полу около плиты.
Вечерами, склонившись у коптюшки, мы читали книги, принесённые из разрушенной библиотеки, или я мастерил зажигалку, а она что-нибудь шила. С её приходом у нас стало как-то уютней и светлей. Такая уж она была добрая, ласковая.
Об отце мы ей не говорили. Тётка тайком вздыхала.
— Если ничего не удастся сделать, — говорила она, — их всех расстреляют.
24. Я СОВЕРШАЮ ДИВЕРСИЮ
Однажды тётка ушла из дому и вернулась только через два дня. В руках у неё был небольшой, но тяжёлый сверток, завёрнутый в старый платок. Отозвав меня за печку, она сказала шёпотом:
— Серёжа, есть серьёзное дело. Рискованное…
Я навострил уши.
— Какое?
— Вот эту штуку надо подложить под дверь подвала, в котором сидят арестованные. Подложить, прикрыть чем-нибудь и надавить рычажок. И всё…
Тётка испытующе смотрела на меня.
— Не смог бы ты это сделать?
— Смогу.
— А часовой? Как ты войдёшь во двор?
— Войду как-нибудь… Мы бываем там. Полицейские стреляют во дворе из автоматов по воронам, а мы перелезаем через забор и собираем гильзы. Они нас гоняют, а мы всё равно лазим. Думаю, смогу.
— Попробуй, Серёжа… Хоть и опасно и страшно, а что поделаешь… Они рисковали ради нас, и нам нужно. Будь мужчиной.
На другой день я пришёл в класс раньше всех, спрятал в парту тёткин сверток и ни на одной перемене не выходил, боясь, чтоб мальчишки не обнаружили его. Гришка Зозулин спросил:
— Ты что все перемены как пенёк сидишь? Заболел?
— Заболел. Живот болит. Тётка наварила вареников с творогом, налила полтарелки масла, и я объелся. Тридцать штук съел.
У Гришки глаза стали круглыми, и он с завистью проглотил слюну. После уроков я спрятался за училищем в бурьяне и через щель в заборе наблюдал за полицейским двором. Часа в четыре они стали расходиться. Сначала разошлись рядовые и вместе с ними Илья Медведь. Потом ушла старуха машинистка, уехал на пролётке начальник полиции Антон Бондарь. Последним покинул двор усатый комендант.
Остался один часовой. Некоторое время он расхаживал по двору с автоматом на шее, присаживался на деревянный ящик у самой двери подвала. Потом ему, должно быть, наскучило одиночество, и он вышел на улицу.
Я подождал, пока ветром захлопнуло калитку, перемахнул через забор и, перебежав двор, подложил под ящик сверток. Всё это сделал я в один миг. Потом, уже сидя верхом на заборе, вспомнил, что не нажал на рычажок. Что делать? Калитка всё ещё была закрыта, но часовой каждую минуту мог войти. В висках застучали молоточки…
Я спрыгнул снова во двор, разорвав зацепившуюся за гвоздь рубаху, добежал до ящика. Руки так тряслись, что я долго не мог найти и надавить рычажок.
На моё счастье, полицейский не вошёл во двор. Я надавил рычажок, снова благополучно перелез через забор и мгновение спустя уже сидел в бурьяне, тяжело дыша и прислушиваясь к биению сердца.
…На другой день я с трепетным страхом поднимался по лестнице училища. Мальчишки были взбудоражены, собирались кучками, шептались.
Когда начался урок, я долго сидел, боясь взглянуть в окно. Потом взглянул…
Во дворе комендатуры толпа полицейских обступила подвал. Вместо дверей в нём зияла чёрная дыра. Железная крыша разворочена, угол осел, битые кирпичи валялись по всему двору. На дереве, росшем около подвала, ветки поломаны и обожжены, и на них мотались какие-то тряпки.
После я узнал, что механизм сработал в полночь. Часовой в этот момент дремал на ящике. Взрывом вышибло двери, разрушило угол, а разорванного пополам полицейского забросило на дерево.
Заключённые разбежались. Убежал и Настенькин отец. Не смогла уйти только Дарья Петровна. Её контузило взрывом, и она потеряла сознание.
Ночью в городе произвели обыски и арестовали несколько человек.
25. КАЗНЬ
Спустя неделю после взрыва, возвращаясь из училища, я увидел, как на перекрестке против нашего дома двое заросших худых мужчин под наблюдением полицейского рыли ямы, вкапывали столбы.
Я спросил у полицая, что они собираются делать. Тот плюнул на окурок, растоптал его сапогом и сказал:
— Райские ворота делаем… — и нехорошо рассмеялся: — Гы-гы-гы…
— Почему — райские?
— Пошёл вон!
На рассвете следующего дня я проснулся от стука в дверь. В комнате было ещё темно, за окном серело небо, сильный дождь порол в стёкла.
Стук повторился. Я сбросил одеяло и, шлёпая по холодному полу босыми ногами, вышел в коридор.
— Кто? — спросил я.
Эхо повторило: «Кто?» За дверью — молчание. Минуту я прислушивался. Глаза привыкли к темноте, и я увидел в щели, через которую нам раньше бросали газеты, устремлённые на меня глаза. Я вздрогнул и хотел было уже дать стрекача, как вдруг услышал Женькин голос.
— Серёга… Серёга… — говорил он шёпотом. — Глянь в окно на улицу. Сейчас твою учительницу вешать будут…
— Брешешь…
— Правда, ты только глянь.
Я кинулся к окну.
На перекрёстке, почти через всю улицу, возвышалась мокрая от дождя виселица. Три верёвочные петли раскачивались на ветру. Под балконом противоположного здания, прижавшись друг к другу, стояли четверо полицейских и немецкий офицер. На тротуаре, со связанными за спиной руками, мокли под дождём двое мужчин и с ними — Дарья Петровна. Мужчины стояли понурившись, глядя перед собой в землю и, видимо, смирившись со своей участью, Дарья Петровна всё время смотрела по сторонам, словно кого-то поджидала. Правый рукав у неё был оторван, мокрая кофта прилипла к исхудавшему телу.
Я стал будить тётку.
— Тётя Катя, тётя Катя… — дрожащим голосом шептал я, — вставайте… Дарью Петровну вешать привели.
Тётка вскочила распатланная, страшная, подбежала к окну, глянула вниз и часто закрестилась.
— Изверги… Сволочи… — шептала она. — Что делают… Что делают…
Я не подходил к окну, а только следил за нею.
Лицо тётки перекосилось, глаза расширились, и она уткнулась в свои ладони.
Я бросился в постель, укрылся с головой одеялом и заткнул уши, чтобы не слышать, как плачет тётка.
…Повешенные висели три дня — для устрашения жителей. На шее у Дарьи Петровны была надета дощечка с надписью: «Ярая коммунистка», на мужчине — «Партизан», на парне — «Шпана».