окольными дорогами доставлять свой каучук на берег.
— Верно.
— Это повлечет для вас значительно большие расходы, чем если бы вы могли перевозить латекс по моей земле. Отсюда до реки каких-нибудь четыреста метров, а пристань я все равно буду строить.
Он смотрит на Брауна.
— Думается мне, что нам обоим вполне хватило бы одной фабрики, и выстроить ее нужно здесь, на моем участке! Расходы поделим пополам. Одна фабрика, одно оборудование, рабочие и транспорт — все только один раз! Понимаете?
— Собственно говоря, предложение отличное.
— Вас еще что-то смущает?
— Нет. Но, видите ли, все это нужно хорошенько обдумать.
Браун улыбается.
— Знакомство с вами, видимо, пойдет мне на пользу. Мысли такие у меня появились уже давно, но идти к вам я решился только вчера. Я, пожалуй, приехал бы к вам и раньше, только не хотелось делать большой крюк через все эти деревни на берегу реки. А вчера я узнал о новой дороге, которую вы проложили в джунглях. Вот и отправился в путь.
Взглянув на часы, он говорит:
— Мне хочется выбраться на тракт до наступления темноты. Через несколько дней я снова заеду к вам и сообщу свое окончательное решение. Тогда можно будет обсудить детали.
— Только имейте в виду, что через две недели я возвращаюсь в Лондон, — замечает Даллье, и оба поднимаются.
Джонсон выходит вслед за ними из дома. Ревущие, увязающие в земле быки в это время волокут через прогалину огромное бревно. Браун провожает взглядом погонщиков, размахивающих бамбуковыми палками, потом поворачивается в ту сторону, где в отдалении видны полуголые люди, отвоевывающие участок за участком у джунглей.
— Я просто поражаюсь, сэр! Как только вам удалось набрать в короткий срок так много рабочих?
Джонсон объясняет:
— Тут немало индусов, покинувших свою родину. Часть из них мои вербовщики привезли с далекого севера.
— И много их?
— Нам все еще не хватает людей!
Мимо них какой-то индиец несет к опушке леса связку топоров.
Его тело блестит от жира, дурной запах которого должен отгонять москитов. Джонсон кричит на него:
— Не смей подходить близко, вонючая собака! Обалдел, что ли?
Рабочий пытается уступить им дорогу и, споткнувшись, роняет топоры.
— Да не ушибся ли ты, бедняжка?
Браун ухмыляется, губы Даллье тоже расплываются в улыбке.
Так, улыбаясь, они идут дальше.
8
Пандаб не сводит глаз с белых людей. Что он им сделал, что они издеваются над ним? Разве он не гнет на них день-деньской спину? Разве не отрабатывает своим горбом каждую анну, полученную от Джонсон-сахиба? Разве не платит своими деньгами за проклятое сало, которым он каждое утро оскверняет себе грудь, ноги и руки? Разве не приходится ему ежедневно и ежечасно унижаться, терпя брань надсмотрщика вместо того, чтобы ответить ему ударом кинжала?
Он бросает взгляд на опушку леса.
Один из белых взбирается в коляску, на переднем сиденье которой ждет темнокожий человек в плоской круглой шляпе с острым верхом. Белый оборачивается, машет рукой; коляска исчезает за деревьями, а другой белый идет с Джонсон-сахибом обратно к дому.
Пандаб медленно поднимает тяжелую связку. Медленно несет ее к просеке и вдруг роняет топоры под ноги надсмотрщику.
Крик боли!
Слишком поздно Пандаб защитил лицо руками. Чтобы не упасть, он хватается за свисающую с дерева лиану. По его щеке струится кровь.
Он хватает с земли топор и изо всех сил вонзает его в первый попавшийся ствол. Разлетаются во все стороны кусочки коры, появляется твердая белесая сердцевина, а его мозг все сверлит хохот белых людей, ранивший его тяжелей и больней, чем плеть надсмотрщика.
На листьях гаснут солнечные блики. Тускло поблескивают топоры. Они еще продолжают свое разрушительное дело. Они еще вонзаются в стволы деревьев. Наносят лесу тяжелые, кровоточащие раны, раздирают его корни, его стройные стволы и могучие вершины, калечат и уничтожают его.
Изо дня в день трудятся здесь бок о бок пришельцы из Андхеры, из Траванкура и Мадраса — бывшие крестьяне, бывшие пастухи, бывшие вязальщики циновок, люди, изгнанные из своей касты, и всех их привела сюда одна и та же горькая нужда, голод и отчаяние.
Шудры работают рядом с париями, и тут же гнут спины вайшьи, которые считают себя «дважды рожденными», и люди, занимавшиеся охотой или бродившие и поисках трав, камеди и другой добычи по лесам Малабарского берега и стоящие вне всяких каст. Все они едят порознь, отдельными группами, члены которых входят в одну касту, или не принадлежат ни одной из них, или являются выходцами из одной местности. В отдалении друг от друга стоят и их хижины, в которых они перед фаллическим символом зажигают в честь бога Шивы курительные палочки, приобретаемые по две анны за штуку на складе у управляющего. И все же работа, которую им приходится выполнять с раннего утра до позднего вечера, не позволяет им соблюдать кастовую иерархию, запрещающую находиться в непосредственной близости от членов иной касты, а тем более с изгнанными и стоящими вне каст.
Раздается пронзительный свисток надсмотрщика.
Темнокожие люди пересекают вырубку и сдают топоры на склад. Погонщики ведут своих быков в загоны, сооруженные из бревен на опушке леса. Животные с ревом ломятся в загон, проталкиваются к насыпанной посредине куче листьев и начинают с жадностью жевать. Изнуренные не меньше их люди снимают с них ярма и цепи.
Надсмотрщики отправляются в небольшой домик, стоящий неподалеку от их хижин, шумно рассаживаются за столами, требуют женщин, арака и карт. А Пандаб вместе с десятками других индийцев направляется к черной в спустившихся сумерках реке. Каждый вечер мужчины и женщины моются, стоя по пояс в воде, молча поливают из сложенных лодочкой ладоней те части тела, на которые попало нечистое сало, трут их землей и песком.
Пандаб льет теплую речную воду себе на голову. Обливает грудь и руки. Становится коленями на вязкое, илистое дно, подставляя течению шею и плечи. Ныряет.
А насмешка белых людей все еще жжет его сердце, жжет сильней и обидней, чем рана на лице!
