такую юркую, как солнечный лучик, и звонкую, веселую, как ручей.
ЖУРАВЛИНАЯ ПЕСНЯ
У радости своя пора весны, и когда станет весенней душа — народится радость.
И не обязательно ей приходить к человеку весной: есть еще лето и зима, есть осень, и есть еще день и ночь, восход и заход солнца. Зимою трещит по ночам на реках лед, и гул идет высоко, под самое небо, а утром лежат снега, розовые и чистые, как радость. А в августе висит над землею яблоко, переспелое и светлое, как давняя печаль; оно упадет — и настанет осень, а осенью мальчишки пекут в поле бульбу, и осенью приходят к человеку воспоминания о детстве.
Но только весною высоко в небе кличут радость журавли, и если она запоздала к тебе зимой или летом, днем или ночью, то обязательно придет с этой песней, и ты, возможно, познаешь тогда и тревогу, и сожаление, и печаль, но все равно это уже будет радостью.
В марте, случается, ночью идет дождь, и в водосточных трубах гремит, как гром, обваливается намерзший лед.
В марте первым дождем и влажным упругим ветром стучит в окно ранняя весна. И потом уже будут трубить журавли, а еще потом пашня в поле станет пепельной, как журавлиное крыло.
Как-то ночью мне почудилось, что трубят, пролетая над городом, журавли.
Молодой месяц в окружении тоненьких облачков затаился, как рыбина в траве. Была ночь, была подмерзшая и гулкая земля, и где-то далеко и высоко гудел самолет, и казалось, что от этого далекого мерного гула мерцает месячный свет и что вместе с этим мерцанием слетает на землю журавлиная песня.
Стояла ночь.
Ехали в одиноких и редких трамваях и троллейбусах запоздалые пассажиры. В городском парке возились в соснах галки, — стояла ночь. Шел по улице парень с подругой, и нежно играл в его руке карманный транзистор. Стояла ночь. И кто-то стоял под фонарем у троллейбусной остановки и читал газету. И где-то спал в какой-то квартире мальчуган, и ему снилось, что он большой, потому что стояла ночь. И не спал на стройке сторож. Он был старый, одетый в кожух, топтался у штабеля уже ненужных досок и тихо жалел, что их нужно отдавать на дрова; а из досок добрые вышли б забор или крыльцо. Стояла ночь, — и сторожу вспоминалась деревня его детства.
Летели ночью над городом журавли.
Стояла ночь, и я стоял под высокой ночью на весенней земле.
О, летите, журавли, летите своим Млечным Путем, веселым и шумным, как ледоход! И весеннюю радость трубите над темной весенней землей. Не спрашиваю, в каком краю оставили вы мои годы, знаю, сколько их было, и не спрашиваю, сколько их будет.
Стоит ночь, и я стою под высокой ночью на весенней земле.
Текут реки в моря, и растут в небо деревья. Текут, как реки, дороги по земле, и на синих лугах детства вырастают надежды. И вырастает радость, и Млечный Путь уплывает в вечность, и летят, летят своей млечной дорогой над темной весенней землей журавли.
ПУТЕШЕСТВИЕ ЗА ГОРОД
Весна давно пришла в город. Но в городе весна желаннее всего в том несмелом, молодом начале, когда к ночи замерзают на тротуарах лужи, когда долго розовеет вечером небо и когда стоит над улицами синий туман, а стоп-сигналы автомашин рдеют ярко, будто грозди калины.
Было начало мая, и я пошел посмотреть на весну за город.
Дул свежий ветер, на подсохшем асфальте уже курилась пыль, и гулко хлопали в подъездах двери.
Весною всегда просторно в городе: и шум машин, и веселое погромыхивание поезда, и перезвон трамваев слышны далеко, потому что весною бывает, наверное, самое молодое эхо.
Весною громко стучит на пруду валек, и от этого тоже бывает эхо, и тот, кто жил когда-нибудь в деревне, услышит его, не выдержит и пойдет за город. Так случилось и со мной. Но в этом не было ничего обидного для города, как нет ничего обидного в том, если степенный, далекий от деревенской жизни человек в какой-то ласковый и мудрый для него день неожиданно обрадуется, скинет туфли и пойдет босиком луговой стежкой. Потому что, наверное, вся большая или вовсе незначительная мудрость в том, чтобы вовремя почувствовать, когда к тебе будет ласков и щедр тот день, и ждать его, и верить, что такой день тебе где-то отпущен.
И вот выпала теперь и мне луговая стежка, да только рано было еще идти по ней босиком.
Кончилась улица, и дальше вела через луговину стежка, еще не отвердевшая, размытая весенней водой, с подсохшей уже кое-где и потрескавшейся грязью. А за луговиной видны были маленькие домики рабочего поселка, и оттуда ветер доносил игривую прерывистую музыку.
Но что за славное местечко было тут летом! Были и вытоптанная, гулкая стежка, и трава, как на лугу, и низинки, и пасся на кочковатом клеверище, там, чуть повыше к огородам, кем-то пущенный на волю конь. Сколько раз я приходил сюда с книжкой в ту пору, когда уже время было косить, когда и вправду на луговине появлялся косарь — не на рассвете и не перед закатом, как в деревне, а в полдень, — высокий, с загорелой дочерна шеей, в порыжелых яловых сапогах и в кепке, но без рубашки. Я лежал, курил, читал, уткнувшись в слепящую от солнца страницу, а он все шуршал и шуршал косой до тех пор, пока не начинала подсыхать и невыразимо хорошо пахнуть трава. А назавтра я уже перебирался ближе к прокосу, сгребал себе сколько нужно травы и снова ложился и читал, а потом приходила какая-то женщина с граблями, тоже загорелая до смуглости. Еще через день вырастал на луговине стожок, а у женщины на смуглых руках видны были белые царапины от сухого колючего сена.
И сколько раз потом брал я зимой в руки книжку и невзначай находил меж страниц сухую травинку, и тогда вспоминались и звон косы, и запах привядшей на солнце травы, и белые царапины на руках у женщины, и то, как, читая на луговине, нашел я однажды у Мопассана совсем неожиданную для себя новеллу. В той новелле была лодочка, славная лодочка, вся белая, с синей каймой вдоль борта, и она тихо- тихо плыла по спокойному дремотному морю, глубокому и синему. С берега смотрели на море красивые виллы, такие белые и все в садах, в которых росли пальмы, алоэ в вечном согласия с солнцем. А лодка все плыла и плыла, и некто Поль сказал своему приятелю:
— А в Париже все время идет снег. Ночью шесть градусов мороза.
А тот, другой, ничего не ответил ему, лишь вдохнул всей грудью теплый голубой воздух, глянул на виллы, которые были уже далеко, и увидел высоко над ними огромные белые горы, что все росли и росли, и казалось, никогда не было под ними ни виноградников, ни пальм, ни алоэ.
А лодочка все плыла и плыла, и те, что сидели в ней, вспоминали зимний Париж, какого-то Жюля, который в один вечер покорил сердце богемной красавицы Сильвии Рамон и ночью, когда уже расходились от нее гости, босиком кружил по заснеженному двору — мыл ноги. Большой чудак и большой ребенок был тот Жюль.
А лодочка все плыла и плыла, синело чистое и знойное небо, все росли и росли на горизонте белые горы, и некто Поль вычитывал в газете про снежные обвалы в горных селениях с удивительными названиями: Пироле, Дамонте, Кьябрано, Вольпрато.
А потом лодочка повернула назад, и берег все приближался и приближался, и не стало уже видно высоких белых гор, и вскоре не было уже ничего, кроме города и синего моря, и все плыла, плыла по дремотной воде лодочка, славная лодочка с синей каймой по борту.
Удивительные вещи бывают у классиков, а еще, может, удивительнее всего то, что ты вот никогда не был ни на Средиземном море, ни в Париже, по почему-то знаешь их, будто там когда-то жил.