отличалось от беседы с Юлией, которая, сообщив о том, что никогда не была коммунисткой и переубеждать ее ни в чем не требуется, по большей части молчала. По-видимому, Саксу требовалось только одно: чтобы его слушали, пока он говорит.
В Израиле он на протяжении многих лет занимал непростую политическую позицию: он был социалистом, но отрицал коммунизм и призывал всех неприсоединившихся социалистов мира поддерживать мирные отношения с Советским Союзом, что для них означало бы конфронтацию с правительствами у себя на родине. В эпоху холодной войны он как коммунист подвергался критике и гонениям. А Сакс не был создан для жизни изгоя, для непрестанной борьбы, это становилось понятно через пять минут общения с ним: по его горячим, несвязным речам, по умоляющим и сердитым глазам. Через каждые два-три предложения рефреном звучали заверения: «Я ни разу не отступил от своих принципов».
В Прагу он поехал с товарищеским визитом, в рамках «Миссии мира и доброй воли». И там его арестовали как сионистского шпиона американского империализма! В полицейской машине он обратился к своим конвоирам: «Как можете вы, представители страны рабочих, марать руки такими делами?» И когда его стали бить, он продолжал повторять то же самое. Это же он говорил и в тюрьме. Охранники были грубыми тварями, следователи тоже, но Сакс говорил с ними как с цивилизованными людьми. Он знает шесть языков, однако его упорно допрашивали на неизвестном ему языке, румынском, то есть поначалу бедняга даже не знал, в чем его обвиняют, а обвиняли его во всевозможной антисоветской и античехословацкой деятельности. Но: «Я способен к языкам, я должен объяснить…» За время допросов Сакс достаточно поднаторел в румынском, чтобы начать отвечать и даже защищаться. Днями, месяцами, годами его избивали, оскорбляли, надолго лишали еды и сна — словом, мучили всеми излюбленными садистами способами. И так продолжалось четыре года. А Сакс по-прежнему настаивал на своей невиновности и разъяснял тюремщикам и следователям, что они своими поступками пятнают честь народа, честь государства рабочих. Далеко не сразу он понял, что его случай не был исключением и что тюрьма полна людьми вроде него. Они перестукивались через стены, рассказывая друг другу о том, как удивлены тем, что оказались за решеткой. И еще они говорили ему: «Идеализм в таких условиях неуместен, товарищ». Пелена упала с его глаз, как он сказал. Примерно тогда же, когда Сакс потерял веру в идеалы Революции и перестал взывать к лучшим чувствам и совести своих мучителей, его освободили. И он понял, что у него по-прежнему есть миссия, только теперь она заключалась в том, чтобы открыть глаза товарищам, все еще заблуждавшимся относительно сути коммунизма.
Фрэнсис решила, что ей неинтересно слушать «откровения», ставшие для нее очевидными много лет назад, но все же прокралась в гостиную, когда встреча уже началась. Она нашла местечко рядом с человеком, которого она, кажется, когда-то встречала, но вот сосед хорошо ее помнил, судя по тому, как он поздоровался с ней. Джонни устроился в углу и слушал внимательно. Его сыновья сидели рядом с Юлией и на отца не смотрели. В их глазах застыло напряженное, несчастное выражение, которое Фрэнсис замечала у них в последние годы все чаще. Избегая встречаться взглядами с отцом, матери они посылали подбадривающие улыбки — впрочем, слишком жалкие для того, чтобы сойти за иронию, как предполагалось. В этой комнате находились люди, которых они видели на протяжении своего детства и с детьми которых играли и дружили.
Когда Рубен приступил к рассказу («Я приехал в Лондон, чтобы поведать правду о сложившейся ситуации, как велит мне мой долг…»), в комнате стало тихо, так что он не мог пожаловаться на невнимательность аудитории. Но эти лица… это были не те лица, которые видишь обычно на митингах, реагирующие на то, что он сказал, улыбками, кивками, согласием или несогласием. Это были вежливые, ничего не выражающие маски. Часть слушателей были коммунистами и останутся коммунистами на всю жизнь, они никогда не изменятся. Другая часть состояла из бывших коммунистов, которые могли покритиковать Советский Союз, и даже с определенным жаром, однако все они были социалистами и верили в прогресс, в едущий наверх и только наверх эскалатор, конечная цель которого — лучший мир. И СССР настолько тесно ассоциировался у них с этой верой, что стал ее символом. Как выразились десятилетиями позднее люди, так и не вынырнувшие из фантазий: «Советский Союз — наша мать, а матерей не оскорбляют».
Они сидели и слушали человека, который провел четыре года в коммунистической тюрьме, подвергался насилию и жестокости. Эмоции рассказчика зашкаливали, так что иногда Рубен Сакс начинал плакать, поясняя, что это «из-за того, что опорочена и искажена великая мечта человечества», но на самом деле обращался он не к чувствам, а к разуму.
Вот почему лица людей, пришедших «послушать правду», были равнодушными или даже недовольными. Они слушали с таким видом, будто рассказ их не касается. Полтора часа выступал эмиссар «истинного положения дел» и закончил страстным приглашением задавать вопросы, но вопросов не было. И, как будто Сакс ничего и не говорил, собрание закончилось, люди стали вставать и благодарить Фрэнсис, ошибочно полагая, что хозяйкой дома была она, и кивали Джонни, и незаметно расходились. Реакции на выступление не последовало никакой.
Рубен Сакс сидел и ждал того, ради чего он прилетел в Лондон. Но он с тем же успехом мог рассказывать о характерных чертах Средневековья или даже о быте человека в каменном веке. Он поверить не мог тому, что происходило, что он видел.
Юлия тоже продолжала сидеть и наблюдала за всем с сардонической, немного горькой усмешкой, а Эндрю и Колин были откровенно насмешливы. Джонни ушел вместе с кем-то из товарищей, не глядя ни на сыновей, ни на мать.
Человек рядом с Фрэнсис не двигался с места. Она поняла, что была права, когда не хотела приходить на собрание: к ней с новой силой вернулось давнишнее ощущение несчастья, и теперь ей нужно было прийти в себя.
— Фрэнсис, — сказал сосед, желая привлечь ее внимание, — не очень приятно было слушать все это.
Она улыбнулась туманнее, чем ей того хотелось, но затем увидела его лицо и подумала, что нашелся хоть один человек, который услышал сказанное.
— Я — Гарольд Холман, — представился он. — Вы меня, кажется, не помните? В былые времена мы с Джонни много общались… Я приходил к вам в дом, когда ваши дети были еще маленькими… А сам был тогда женат на Джейн.
— Весь тот период как будто вычеркнут у меня из памяти.
Эндрю и Колин тем временем заметили, что мать разговаривает с кем-то. Гостиная почти опустела, и Юлия выводила глубоко разочарованного вестника правды в свою часть дома.
— Вы позволите мне позвонить вам? — спросил Гарольд.
— Почему нет? Но лучше звоните мне в редакцию. — И Фрэнсис понизила голос — из-за сыновей: — Я буду там завтра после обеда.
— Отлично, — сказал он и ушел.
Все произошло так быстро, что только после его ухода до Фрэнсис стало доходить: Холман заинтересовался ей как женщиной; подобного так долго не случалось, что она перестала ожидать этого. К ней подошел Колин.
— Кто это?
— Один приятель Джонни, еще со старых времен.
— Зачем он будет тебе звонить?
— Не знаю. Может, пригласит на чашку кофе куда-нибудь, Посидим, вспомним былое, — сказала она. Вранье давалась легко, эта ее часть мгновенно пробудилась к жизни.
— Я поехал в школу, — отрывисто сказал Колин, весь в подозрениях, и не попрощался с Фрэнсис, когда отправился на вокзал.
Что касается Эндрю, то он сказал:
— Я поднимусь к Юлии, помогу ей с нашим гостем. Бедняга! — И оставил мать с улыбкой, одновременно заговорщической и предупреждающей, о чем он сам вряд ли догадывался.
Если женщина захлопнула плотно и бесповоротно дверь в любые амурные чувства, как это сделала Фрэнсис, то она не может не удивиться, когда эта дверь вдруг распахнется. Ей понравился Гарольд, это однозначно, если судить по тому, как она пробудилась к жизни, как забились в ней токи, как заиграл