отмахиваться и как-то усмирять, меня встретили равнодушно и даже холодно. Ко мне не только не обращались ни с какими вопросами, ни о состоянии моей руки, ни тем более о том, что происходило в кабинете, но вообще сторонились моего общества. Меня, казалось, окружал странный заговор молчания, и у меня создалось впечатление, что в моем присутствии прекращаются все разговоры, но одновременно я становлюсь объектом пересудов и перешептываний и взглядов исподлобья. Поведение класса явно носило все признаки обиды и разочарования. Будто мои товарищи вдруг почувствовали себя обманутыми или одураченными.
«Нам казалось, что он с нами, — говорили их глаза и выражения лиц, — что он разделяет общую судьбу униженных и оскорбленных, а он тем временем прекрасненько ведет двойную жизнь. Стал тайным фаворитом этой высокомерной француженки и пользуется милостями, которые нам и не снились! Ну, теперь понятно, почему он так себя ведет и столько себе позволяет, и, главное, все ему с рук сходит. Посмотрите на него, пажа королевы!»
При таком раскладе мое желание отведать «второе блюдо» с Мадам или хотя бы скромный «десерт» в форме вопроса (простой формальности, разумеется) о состоянии моего здоровья неожиданно сократилось до минимальной потребности дождаться ближайшего урока французского и узнать, что он принесет. Как она после всего произошедшего будет ко мне относиться? Как вообще будет себя вести? И как это будет выглядеть, точнее, смотреться со стороны?
Ответ в той мере, в какой предоставила мне жизнь, меня не удовлетворил. Мадам, явившись в класс, не уделила мне ни капли внимания и в своем поведении вернулась к прежней формуле держать меня на дистанции. Закончились просьбы исправлять чужие ошибки или отвечать, когда кто-нибудь не справляется с заданием. Меня снова будто не существовало для нее. Как в тот раз, когда она забрала тетрадь. Но класс не верил. Они во всем усматривали притворство, мистификацию, игру. Тот факт, что она вообще не обращает на меня внимания, они просто игнорировали, а «радикальное крыло» видело в нем выражение, если не доказательство, того, что нас связывают по меньшей мере доверительные отношения. «Она ничего ему не говорит, — однажды случилось мне подслушать в раздевалке тихий разговор, — так как знает, что ее выдаст голос. Когда люди живут друг с другом, это сразу по разговору видно».
Эта атмосфера сплетен, подозрений и насмешек меня мало трогала. Зато Мадам меня мучила, и жестоко, — это ее очередное превращение, как бы разрыв со мной.
«Что случилось? Почему? В чем тут дело? — ежедневно твердил я длинный список вопросов. — Испугалась? Почувствовала себя оскорбленной? Что кроется за этой переменой, за этим демонстративным молчанием? А может, так и должно быть? — искал я утешения в мифологических образах и примерах. — Может, такова цена… бесстыдства и наслаждения? Может, именно так платят за осуществленные желания?» — «Ты слишком далеко зашел… — опять отозвался во мне голос, мой старый, добрый знакомый. — Попробовал божественность на вкус… Коснулся ее… Познал… Теперь иена одна: хмурая туча на Божьем челе… изгнание из Рая… юдоль земная».
Я принялся размышлять, что тут можно поделать, чтобы хоть как-то прояснить ситуацию. Стал искать путей подать апелляцию. Но время, благоприятствующее этому, внезапно начало резко сжиматься. Только-только миновала «стодневка», а на горизонте уже показался финиш, за которым кончались привычные школьные занятия. Начинался этап повторения всего материала по основным предметам, занятий с репетиторами и подготовки к поступлению в высшие учебные заведения. Приближались экзамены на аттестат зрелости. Мне уже не удавалось увидеть Мадам.
До меня доходили лишь какие-то слухи о ней: что она получила разрешение на проведение в школе реформы; что принимала делегацию из Франции; что начала переговоры с комиссией по образованию с целью смены кадров для преподавания на французском языке. Доходили также слухи о событиях не столь значительных, но для меня более важных. Одна новость имела для меня вообще первостепенное значение. Почтенный Кадлубек по секрету рассказал мне, что к экзаменам я был допущен в огромной степени, если не исключительно, благодаря вмешательству «нашей пани директор», которая предпочла принять отставку «пани биолог», чем исполнить ее требование относительно моей особы. На педагогическом совете, когда рассматривался «мой вопрос», произошел настоящий скандал. А когда «пани директор» прекратила дискуссию, настояв на своем решении, Змея встала и ушла, громко хлопнув дверью. Что касается его, Кадлубека, то он воспринял это с большим облегчением, — порадовавшись не только за меня, но и за себя, потому что терпеть не мог «пани биолог».
Мадам я увидел только во время письменного экзамена.
В темно-синем блейзере, плиссированной юбке в зеленую шотландскую клетку и в черных туфлях на каблуках она медленно прохаживалась между рядами столов, за которыми мы писали свои сочинения. Иногда она останавливалась у какого-нибудь стола и смотрела сверху на написанное; иногда даже, казалось, что-то подсказывала кому-то или обращала внимание на ошибки. Однако около моего стола или даже где-то поблизости она не остановилась ни разу. И вообще как бы сторонилась того ряда, где я сидел.
Выглядела потрясающе. Загорелая, помолодевшая. Видно, на весенние каникулы ездила куда-нибудь в горы… Интересно, с директором или нет? У меня опять заколотилось сердце, и какое-то время я не мог сосредоточиться. Но сказал себе: «Пора, наконец, с этим кончать. Это не имеет ни малейшего смысла. Так ты ничего не напишешь и не сдашь экзамен».
Написал и сдал. И даже получил аттестат с отличием.
Но не это важно. Важно то, что произошло на выпускном вечере — в ночь святого Иоанна, самую короткую ночь в году.
Я шел на этот вечер неохотно, без особого желания. Громкая музыка, возбуждение и танцы, тайком подогретые дешевым вином и водкой, не относились к тем развлечениям, за которыми я стал бы гоняться; на мероприятиях такого рода я скучал, если не сказать мучился. На этот раз перспективы на вечер омрачало и то обстоятельство, что мои отношения с классом, точнее, с группой, которой я раньше держался, оставались холодными, и ничто не предвещало, что они вдруг вернутся в прежнее русло дружеского общения. А это грозило тем, что я буду торчать там один, не зная, чем заняться, с неприятным ощущением бессмысленности и отчуждения. И если я все-таки пошел туда, то в какой-то степени по инерции — ведь «все идут», «так принято», — а в основном из упрямства, из мазохистского желания доказать себе, что я не способен к нормальному общению, обречен на одиночество, никому не нужен.
Что же касается Мадам, то я старался о ней не думать. Перед самим собой притворялся, что с этой проблемой покончено и мне безразлично, будет ли она вообще на выпускном бале. Во всяком случае, решение пойти туда не имело с ней ничего общего.
Мероприятие начиналось поздно, в девять вечера, и должно было продолжаться до самого утра. Программа включала следующие пункты:
— торжественный ужин с «официально» разрешенным алкоголем (бокал шампанского и рюмка белого вина);
— танцы в актовом зале под музыку специально приглашенного вокально-инструментального ансамбля «Визжащие пантеры», обильно спрыснутые «неофициальными» напитками (водкой и вином «Альпага», заранее принесенными и надежно спрятанными в раздевалке и туалетах).
Действительность скоро подтвердила мои прогнозы.
Как я и предполагал, мне пришлось стоять «в сторонке». Не то чтобы от меня сразу все отвернулись или явно избегали моего общества, но большинство присутствующих разбились на пары или группы со своими интересами и настраивались исключительно на танцы и хорошую пьянку, а не на светские беседы или интеллектуальные развлечения. Мою печальную участь разделяли только скучные дурнушки и мрачный Рожек Гольтц, besserwisser[235] и чудак, — гениальный математик.
Я бесцельно бродил по коридорам и классам, где кипело веселье, играя перед не обращавшими на меня внимания товарищами и, главное, перед самим собой роль возвышенного художника, творца, который презирает общество и его пустые забавы, он выше этого и «страдает за миллионы»[236]. Мне не хватало только романтического костюма, лучше всего черного плаща или черной пелерины, в которую я бы закутался, подобно Рене Шатобриану или хотя бы Выспяньскому на знаменитой свадьбе Рыдля[237]. Но на меня все равно почти никто не обращал внимания, а если кому-нибудь и случалось, то он смотрел на меня с насмешкой или с жалостью («не пьет, не курит, не танцует, и девушки у него нет — вот фраер!»).