января.
Последний из приведенных примеров наиболее, пожалуй, красноречив. Это нечто вроде архетипа.
Гете, величайший из Дев, сочиняет необычные стихи: песенку влюбленной девицы. В этой песне он предоставляет слово для выражения своей глубинной сути: тому, кем он является по воле звезд. „Маргарита — это я“, — мог бы он спокойно сказать (на много лет опередив Флобера, который именно так выразился о своей мадам Бовари).
Ну, действительно! Кто так переживает любовь? Кто готов в обморок упасть, кто все позабыл, кто готов умереть в объятиях любимого? Девушка? Ну уж нет. Девушка в любви спокойна, сдержанна. Ведь любовь — это ее царство и естественное состояние. Женщина, когда любит, отлично знает, чего хочет, и упорно к этому стремится. Хочет зачать и родить. Хочет жизни, а не смерти.
А уязвленное стрелой Амура мужское естество реагирует именно так, как Маргарита у Гете. Послушаем ее стенания:
И что же на этот крик раненой, отчаявшейся Девы отвечает тронутый до глубины души Водолей? Что делает взрослая женщина (в лице Франца Шуберта), когда слышит страдания
Песня — это соединение, примирение противоположностей, окончательный синтез, гармония тела и души. В песне Водолея и Девы свершается Звездная Виктория.
Я тоже мечтаю о той виктории, которую одержу с Водолеем».
Уже было далеко за полночь, когда я отложил тетрадь. Сочинение заняло около двадцати страниц. Спать я лег в состоянии какого-то странного возбуждения.
На следующий день я опять поехал в университет, на этот раз в читальный зал кафедры романистики, чтобы отыскать приведенные в сочинении цитаты из «Фауста» на французском языке и проверить в Ляруссе, Роберте и в других dictionnaires слова и выражения, в которых я не был уверен. Справившись с этим, а также отредактировав некоторые фразы, я вновь вернулся к началу и еще раз прочел сочинение целиком, подчеркивая карандашом все liaisons и те выражения, которые при чтении вслух необходимо будет интонационно выделить.
После возвращения домой я, воспользовавшись отсутствием родителей, устроил нечто вроде генеральной репетиции: громко и с выражением прочитал весь текст. Если до этого момента я был почти удовлетворен своей работой, то теперь декламация вслух подпортила мне настроение. Не то чтобы я плохо читал. Если кое-где и случались заминки, их было не слишком много, а, кроме того, эти недостатки легко устранимы: достаточно отрепетировать наиболее сложные отрывки. Однако речь шла о другом. Прежде всего о времени чтения текста. Оказалось, что даже быстрое и выборочное воспроизведение моих фантазий займет тридцать пять минут, то есть почти все время урока. Не оставалось никаких надежд представить текст целиком. Зная привычки Мадам, можно не сомневаться, что она прервет меня через пять минут, безразлично, сделаю я ошибку или нет. Если ничто не вызовет ее возражений, она прервет мое выступление своим бездушным «bien» уже после шестого абзаца и даже подтвердит свою положительную оценку записью в дневнике; а если окажется, что мое art d'ecrire еще к тому же кое-где прихрамывает, она начнет прерывать меня каждую секунду, что лишит сочинение всякого смысла, и, наконец, после очередного замечания попросит вообще не продолжать. В моих расчетах следовало также учитывать, какое недоверие вызывали у Мадам тянувшие руки добровольцы.
Но если даже отставить в сторону эти вполне возможные препоны и допустить, что Мадам каким-то чудом позволит мне с начала до конца прочесть весь текст и при этом не вмешается с какими-нибудь поправками, то и тогда сама идея вызывала серьезные сомнения. Ведь спектакль такого рода не мог остаться не замеченным классом. Более чем получасовая декламация! Двадцать страниц текста вместо пяти-шести! И какого текста! Полного вымышленных историй, произвольно подогнанных к теме. И при этом насыщенного мотивами и намеками, не вполне, возможно, прозрачными для посторонних ушей, но совершенно очевидными по самому своему характеру. «Юноша», «взрослая женщина», «девственность», «инициации», — каждый бы понял, о чем тут речь, на что автор намекает и чем руководствуется! Даже самые слабые во французском языке, даже те, которые вообще спят на уроках, очнулись бы от летаргии, заинтригованные чрезмерно затянувшимся сеансом чтения, и навострили уши. И наверняка они пробудились бы как раз ко второй половине сочинения, где больше всего подтекста.
Как они восприняли бы этот лингвистический опус, изобилующий подозрительной эрудицией и двусмысленными аналогиями? Не нужно питать иллюзий: никто не стал бы рассматривать этот спектакль как попытку заработать более высокую отметку по французскому языку. Это не расценили бы также как странную, непомерную по затратам фанаберию с целью обескуражить преподавателя и одновременно заслужить благодарность класса, задержав урок более чем на полчаса. Моя так дорого мне обошедшаяся оратория была бы воспринята только и исключительно как доказательство, что я, несмотря на показное безразличие, с каким отношусь к Мадам, стал ее рабом и — как и десятки других — просто с ума по ней схожу.
«Он уже не только „Пепел“ под партой читает, — как, вне всякого сомнения, комментировали бы мое выступление, — но даже руку тянет! Уже стелется перед ней и, потеряв всякий стыд, ищет ее знаков внимания и расположения!»
Когда до меня все это дошло, когда я представил себе все насмешки и шутки, которые меня ожидали, если я прочту свой опус, я, правда, не стал рвать свое сочинение, но принял твердое решение ни в коем случае не читать его, отказаться, даже если Мадам меня вызовет, объяснив это немного таинственно: мол, слишком расписался и не хотел бы своей писаниной отнимать у класса драгоценное время; текст, разумеется, всегда в вашем распоряжении, вот он, voila, regardez mon cahier, j'ai ecrit presque vingt pages[47], если же сегодня не нужно сдавать тетради, если она слишком тяжеленькая, то… — тут мне в голову пришла новая мысль, — то я сделаю копию, можно сказать, чистовик: