это точно поняла. Поцелуй крестик и покайся немножко. Ну немножко совсем. Скажи: Господи, не то я делаю, но ты верни мне лицо человеческое.
Целовать?
Губами? Вот то, что висело под ее тухлой рваниной? Касалось зловонной дряблой кожи, наверное, теплое от нее?
А вши-то, вши?!
Бабка сделала еще шаг.
Оза ничего не успела подумать — сработали отвращение и гадливость. И страх. Ее руки сами пружинисто взлетели и отпихнули бабку что было сил.
А та оказалась неожиданно легкой. Будто наполовину состояла из намотанного вкривь и вкось тряпья, а живая сердцевинка под многослойными лохмотьями была девичьи стройной. Лицо бабки потешно исказилось от удивления; размахивая руками в тщетных попытках удержать равновесие — серой молнией брызнул в сторону на лопнувшей цепочке крестик — она, заваливаясь, пробежала назад несколько торопливых кренящихся шагов и с коротким глухим стуком приложилась затылком об ту самую капающую трубу. Охнула коротко и бессильно, будто квакнула. И сползла на пол.
Кап.
Кап.
— Эй… — осторожно позвала Оза.
Кап. Кап. Кап.
Оза облизнула губы.
А пить-то правда хочется, вдруг поняла она.
— Эй, бабка, — позвала она снова. — Хорош слезу давить, подымайся.
Кап.
Тишина.
Кап.
По грязному полу из-под кудлатой седой головы поползло что-то вишневое, отблескивающее.
Ептыть, подумала Оза.
В смятении она вскочила, заметалась. Боли она уже не чувствовала, не до боли было. Мужик вот-вот придет… Прямо так бежать, что ли? Она еще раз наскоро оглядела себя. Эх, трусы мои, трусы, как же вы мне шли… Ладно, лишь бы выбраться — не последние трусы в жизни. Драная, с проплешинами, в ороговелых стеклянистых струпьях шуба оказалась как нельзя кстати. Застегнется? Ага, застегнулась. На единственную пуговицу. Хорошо хоть одна уцелела, все-таки не буду пузом сверкать по январской Москве. Мужик вроде вон туда ушел, там шаги затихли, слева. Озу трясло. Скорей, скорей…
Железная дверь подалась, и тухлая теснина разлетелась простором — будто нарыв лопнул. От опалившего кожу сладкого воздуха закружилась голова.
Было черно и безлюдно. Мела поземка — дымила над сугробами, струилась призрачно поперек дороги. Мерзнущие в ряд кусты размахивали голыми ветвями. Где-то поодаль, в щелях, сиял рыжим светом и бурлил мерцающими облаками выхлопов какой-то проспект, но тут, между однообразными спальными коробками, не шевелилось ни души. Горели зимние окна, разноцветные, как елочные игрушки, и оттого словно бы праздничные. Но это только казалось, будто за каждым — уют и счастье; там просто копошились, скандалили и свирепо делили свои крохи одинаковые серые люди. Жрут трудяги, завтракают торопливо. На работу свою тупую хотят. Оскальзываясь не чующими холода босыми ногами по утоптанному снегу, Оза без единой мысли добежала до угла огромного унылого многоквартирника — и тут ее осенило. Она даже остановилась.
В американское посольство надо гнать, вот что.
Она торопливо принялась озираться. Таблички на домах давно стали необязательной роскошью, но Озе повезло; и улица, и номер. Ага, вот я где, ну надо же… Никогда бы не подумала, что совсем рядом от нормальной жизни такие подвалы… Она повторила про себя адрес дважды. За выявление укрывшегося в России иранского физика ей ножки будут целовать. Исламский атомный терроризм — это вам не кот начихал. Да мне, поняла Оза с восторгом, Пурпурное сердце навесят! А уж с Пурпурным-то сердцем я точно стану лицом прокладок! Не отвертятся!
Придерживая рукой разлетающуюся на бегу шубу, она брызнула за угол, и едва не налетела на темного и неподвижного, как памятник, высокого мужчину. Отшатнулась. Тот смотрел на нее. Высокий, смуглая морда в черной щетине. Глаза страшные. Азер, похоже. Блин, ну сколько можно приключений на одну жопу…
— Может, Катя и права, — задумчиво сказал азер, и Озу поначалу ожгло лишь от имени.
А потом она узнала этот голос. И этот акцент.
Она попятилась.
— Может, и правда, — держа руки в карманах, медленно продолжал подвальный урюк, — в кого твой народ верил, пока рос и мужал, и становился народом, тот у тебя и бог. Может, и правда это тебе ваш Христос просто испытание посылает. По силам.
Он вынул правую руку из кармана, и Оза с изумлением увидела болтающийся в его коричневой волосатой пятерне тот самый крестик на порванной цепочке, который только что, вот только что совала ей в нос бабка.
Урюк поднял руку с крестиком в сторону Озы.
— Может, — проговорил урюк, — у вас тут надо просто перестать корчить из себя взрослую и умную, заплакать и сказать, как в детстве: прости, я больше не буду. И сразу станет ясно, что дальше.
Оза отступила еще на шаг. Ничего он мне на улице не сделает, подумала она. Тут не подвал, я просто удеру. Я быстро бегаю, а он старый, как тушка в мавзолее.
Собрав губы в гузку, она неторопливо, с наслаждением подняла руку и победоносно оттопырила средний палец.
Урюк подождал еще мгновение, а потом перестал жечь ее фанатичным азиатским взглядом и равнодушно отвернулся. Неторопливо спрятал руку с крестиком в карман. Оза поняла, что победила.
Так ее и нашли, когда рассвело.
Вернее, ее нашли бы, если бы искали. Но ее никто не искал. На нее просто наткнулись.
Полицейский мент Филипчук со товарищи прибыл на место обнаружения тела в начале одиннадцатого («Слушай, Михалыч, выезжай, тут девчонка странная прижмурилась… В лохмотьях, но с педикюром-маникюром. Красотка, но вроде как мутантка, что ли… Побитая, но ссадины обработаны — и причина смерти, вообще-то, непонятна пока…»).
На потерпевшей и впрямь была лишь убогая, плешивая синтетическая шуба еще советских времен. Филипчук в молодости намучился в похожей: то зуб на зуб не попадает, то в собственном поту плаваешь, будто килька в томате. И малейшим ветерком продувается насквозь, по потным ребрам то и дело сквозняки ходили. Откуда девчонка выкопала эту рухлядь…
А ведь я бы, наверное, согласился день-деньской преть и мерзнуть в такой рогоже, ни с того ни с сего подумал Филипчук. Только бы не рыться день-деньской в присыпанном блестками то фальшивого, то краденого золота дерьме, в которое превратилась жизнь.
Но поезд ушел. Ройся и поменьше думай.
Как бы это чтоб и не в рогоже, и не в дерьме? Кто бы научил?
Но — по-честному, а не как все эти…
Ладно. По боку. Я на работе.
Распахнутые полы во всю длину открывали неловко выложенные на снег стройные ножки, которые уже никого не порадуют; а жаль. Как говорил незабвенный Володя Шарапов, могла бы счастливым сделать хорошего человека… Впрочем, на любителя. Огромные и оловянные, как у Барби, глаза обиженно глядели в косматое столичное небо — словно оттуда, обманув в лучших чувствах, напоследок показали неприятный сюрприз. На груди, прямо у горла, лежала правая рука с нечеловечески длинными суставчатыми пальцами, а средний, самый тянутый, самый долговязый, недососанной чурчхелой торчал из собранных в гузку губ. Точно — мутантка. Чернобыльский ежик. Некоторое время Филипчук, тоскливо посвистывая сквозь зубы, смотрел на труп. Потом сказал:
— Охрененно секси.