полторы унции; паутины большого паука, шесть штук; черное мыло, четыре унции; достаточно уксуса, чтобы все это связать воедино.
Служит для борьбы с малярией. Следует прикрепить к запястьям так крепко, чтобы давило на артерии за два часа до приступа.
Окошко моей камеры выходило на малолюдную улицу. Вероятно, она была перекрыта с двух сторон. Я слышала плеск волн и чувствовала запах, однако канал не был виден, не считая слабых отблесков воды, которые иногда проникали в камеру. Я лежала на доске и наблюдала за контурами световых бликов. Это были мои истории, мои пьесы и мои песни, с которыми я коротала долгие часы.
Мне позволили помыться и принесли свежую одежду. Каждый день я прикрепляла к шемизетке толстый передник. С ним было легче лежать на жесткой доске. Мой живот постоянно болел и страдал от различных расстройств. Ужасная баланда, которую мне давали, не улучшала его состояние.
Я видела, как с волос сходит краска, а кожа обтягивает кости из-за дурного питания. Каждый час я ожидала, что меня поведут к петле либо появятся женщины с суровыми лицами, вооруженные бутылкой и трубкой. Я постоянно переживала собственную смерть, пока наконец жизнь не начала казаться мне какой- то другой реальностью.
Конечно, мне и прежде приходилось томиться в заточении. Разница состояла в том, что на этот раз я успела познать радости жизни, как с Валентином, так и, следует признать, с Дотторе Веленой и Зани. Воспоминания о былой жизни делали пребывание в застенке поистине невыносимым. Несмотря на все их недостатки, каждый из этих мужчин обладал определенной благопристойностью. Они все поделились со мной человеческой теплотой, которой мне так не хватало теперь. Она была нужна мне больше, чем еда, свет и воздух.
Я начала разговаривать с ними, крепко закрыв глаза. Я использовала мастерство актрисы, чтобы изображать их ответы. Даже Зани играл определенную роль в этих забавах. Когда я засыпала, то иногда сворачивалась клубком, как будто снова была в «Фезерз», а если мне снились сны, то они были о Лондоне. Либо кошмары о Лондоне, приправленные венецианскими воспоминаниями.
Мне хотелось джина, но его не было. Я была удивлена, какое облегчение мне принесли мои размышления и фантазии. Без джина было сложно уснуть, меня мучили кошмары.
Однажды мне приснился сон, который был связан с одной историей, услышанной мной на Бенксайде. Зани вбежал в «Фезерз», сообщив новость, что пекарь избавился от назойливой помощницы, толкнув ее в печь, когда та была разогрета до предела. Во сне Лондон исчез, и я снова очутилась среди огромных печей в кухне монастыря Святого Захарии. Меня окружили безликие монахини и, не слушая моих криков, принялись сдирать с меня одежду. Когда я была полностью обнажена, они облили меня оливковым маслом и завернули голову в муслин, словно какой-то пудинг. Дрожа, я почувствовала, как они хватают меня за руки и ноги и поднимают. Я ощутила приближение жара. Я услышала, как со скрежетом распахнулись дверцы печи. Я закричала, а они принялись запихивать меня в печь. Пламя пожирало меня, пока не осталась лишь обугленная зола. Муслин тоже сгорел, разделив мою незавидную участь.
Это был сон без звуков. В оглушающей тишине я видела и чувствовала, как плоть отваливается от костей. Я проснулась, задыхаясь и плача. В окошко камеры проникали первые лучи утреннего солнца. Реальность мало отличалась от кошмара. Мне казалось, что это будет мой последний рассвет. В монастыре меня ожидала такая же судьба, как и во сне. Когда они отдадут меня монахиням, ничто не сможет уберечь меня от их мести.
Этот сон всколыхнул во мне всю боль, все обиды, которые я пережила. Я плакала, вспоминая, как родители бросили меня, как отец моего убитого ребенка… нет… как отец Певенш унижал меня. Все эти воспоминания начали мучить меня с новой силой. Вспомнились и другие горести, о которых, как я считала, я давно забыла. В один из дней десять лет назад Маззиолини пришел ко мне с деревянной гравюрой работы Андреа Брустолона,[21] изображавшей трех закованных в кандалы невольников, поддерживающих мраморную столешницу. Их остекленевшие глаза казались мне странно знакомыми. Я вспомнила, что видела эту гравюру в одной из приемных во дворце родителей, она была высотой в человеческий рост.
— Я так понимаю, мои родители мертвы? — спросила я бесцветным голосом. — А это мое наследство.
Я не спросила, как они умерли. В то время было много разговоров об эпидемии тифа, свирепствовавшей в Венеции.
Маззиолини прошептал:
— Мертвая женщина не может ничего унаследовать. Даже труп из богатого рода не сможет пользоваться семейным состоянием.
Я поняла, насколько безродный Маззиолини ненавидел меня. Это было единственное чувство, которое я вызывала в компаньоне, сопровождавшем меня повсюду последние полтора десятка лет. Я смутно представляла, с какими трудностями ему пришлось столкнуться, чтобы выкрасть эту гравюру.
Я поняла, что даже Маззиолини страдал. Его тоже отправили в ссылку из любимой Венеции, чтобы служить презренным охранником женщине, которую он презирал.
Грустные воспоминания привели к мыслям о моем нынешнем положении. Мне было интересно, когда они придут, чтобы отнять у меня жизнь. Я начала надеяться, что они не заставят себя долго ждать, ибо ожидание смерти воистину страшнее самой смерти.
Наконец, я подумала о Валентине Грейтрейксе и о том, как не смогла завоевать его любовь. Вместо этого он получил непродолжительную, но приятную интрижку с иностранной актрисой. Говорят, что французская королева любит изображать обычную пастушку, веселясь у себя в Малом Трианоне.[22] Так и английский джентльмен Валентин повеселился немного, мало задумываясь о моем благородном происхождении. Мне казалось, что я видела в его глазах любовь. Возможно, так и было и я напрасно столь многое скрывала от него. Почувствовал ли он мою нечестность? Возможно, он не мог поверить в мою любовь, ощущая подвох.
Жаль, что я не призналась ему во всем, когда был случай. Я бы взяла его за руку и понадеялась на его снисходительность. Все те радостные недели в Лондоне, когда мы могли жить в полном согласии, я скрывала от него правду. И зачем? Потому что, рассказав правду о моем происхождении, мне пришлось бы рассказать ему о менее приятных фактах. Я не доверяла ему настолько, чтобы поведать обо всем.
Завоевала бы я его сердце этой правдой? Ответил бы он мне тем же? Могла ли я тогда принять его таким, каким он был?
Я не знала. И теперь мне уже не суждено было узнать.
Потом произошло нечто странное. Но опасность пришла не от двери, а от забранного решеткой окошка.
На исходе четвертой ночи четыре мощных руки схватились за решетку. Спустя несколько секунд я увидела два широких и глупых лица. Они глядели на меня с явным удовольствием. По всей видимости, им повезло, что они смогли найти нужную камеру.
— Мимосина Жентилькуоре? — промычал один из них с тяжелым материковым акцентом. В воздухе крепко запахло чесноком и копченой грудинкой.
Услышав это, хоть и не совсем правильное, имя, я подумала, что, возможно, они пришли от Валентина и хотят забрать меня с собой. Я вскочила на ноги, схватив шаль.
Я словно заново родилась. Они пояснили, с трудом ворочая языками, что пришли от английского лорда, но не могут освободить меня тотчас же. Они указали пальцами на решетку, как будто я не подозревала о ее существовании.
Успокоившись, я спросила:
— Так зачем же вы пришли?
На мгновение мой вопрос обескуражил их, и они тупо уставились друг на друга. Потом один достал из кармана бутылку. Аккуратно поставив ее на подоконник, он тут же отвалился от решетки, потянув за собой товарища. Я поморщилась, почувствовав, как стены задрожали от их падения. Услышала, как они тяжело побежали прочь и перелезли через соседнюю стену.
Далее послышался громкий шепот. Мне показалось, что я узнала голос Валентина, но я могла