— Канатоходца не видно?
Она знает, разумеется, что и не может быть видно, даже в самые ясные дни ничего не разглядеть, но приятно, что все женщины обернулись к ней, качая головами: нет.
— Можно включить радио, — предлагает она, присоединяясь к остальным. — Наверное, все расскажут в новостях.
— Отличная мысль, — говорит Жаклин.
— Только не это, — говорит Дженет. — Я бы не смогла слушать.
— И я тоже, — говорит Марша.
— Вряд ли он попадет в выпуск новостей.
— Еще рано, в любом случае.
— Я так не думаю.
Они еще немного стоят на крыше, глядя на юг, словно всем вместе им удастся вызвать образ идущего по воздуху человека.
— Кофе, дамы? Чайку?
— Господи, — подмигивает Глория. — А я уж решила, ты не предложишь.
— Заморить червячка, о да.
— Успокоить нервишки?
— Да, да.
— Годится, Марша?
— Пойдем вниз?
— Да, смилуйся. Здесь жарче, чем в Сахаре летом.
Женщины ведут Маршу вниз по лестнице, через дверь черного хода и снова в гостиную, Дженет держит под один локоть, Жаклин — под второй, Глория замыкает шествие.
В пепельнице у дивана сигарета успела прогореть до кромки, она как человек — готова сломаться и упасть. Клэр гасит окурок. Она наблюдает за тем, как подруги дружно сутулятся, рассевшись на диване, обнимая друг друга. Здесь достаточно стульев? Как она могла так ошибиться? Может, стоит вынести кресло-подушку из комнаты Джошуа? Выставить на пол и растянуться на ней, прямо на старом оттиске его тела?
Этот канатоходец, никак не удается выбросить его из головы. Привкус досады. Она знает, что ведет себя из рук вон, но ничего не может с собой поделать. Что, если он упадет на кого-нибудь там, внизу? Ей говорили, что по ночам к зданиям Всемирного торгового центра слетаются целые колонии птиц, множащиеся в отражениях стекол. Удар, падение. Не столкнется ли с ними канатоходец?
А ну, смирно. Хватит уже.
Соберись с мыслями. Распуши перышки. Полет продолжается.
— Рогалики в том пакете, Клэр. И пончики.
— Чудесно. Спасибо.
Простые любезности.
— Господь милостивый, вы только посмотрите на это!
— Только хотела сказать.
— Я и так слишком толстая.
— Ой, перестань. Мне бы твою фигуру.
— Хватай ее и беги, — говорит Глория. — Только не пролей через край!
— Нет-нет, у тебя прекрасная фигура. Шикарная.
— Бросьте!
— Нет, правда же.
Эта безобидная ложь заставляет комнату погрузиться в молчание. Они отпрянули от подноса. Переглянулись. Секунды бегут своим чередом. За окном слышится вой сирены. Замешательство прерывается, и в их сознании, словно в кувшине, начинают бродить новые мысли.
— Итак, — начинает Дженет, протягивая руку за рогаликом, — не хочу показаться вам больной на всю голову…
— Дженет!
— Не хочу, чтобы вы подумали плохо…
— Дженет Мак-Инифф!
— Но как вам кажется, он мог упасть?
— Бог-ты-мой! Ты чего так разошлась-то?
— Разошлась? Я только услышала сирену, и…
— Ничего, — говорит Марша. — Я в порядке. Честно. Не беспокойтесь.
— Боже мой! — охает Жаклин.
— Да я просто спросила.
— Нет, правда, — говорит Марша. — Я и сама думала о том же.
— Бо-же-мой, — повторяет Жаклин, растягивая слова как резиновые. — Ушам своим не верю, что ты сейчас это сказала.
Теперь Клэр хочет исчезнуть сама, оказаться где-то далеко, на каком-нибудь пляже, на берегу реки, в глубоком омуте счастья, в каком-нибудь месте, где бывал Джошуа, где ее мог бы утешить маленький миг тайной радости, легкое прикосновение руки Соломона.
Она просто сидела там, отдалившись от подруг. Позволила им сомкнуть ряды.
Пусть так, ну да, сплошной эгоизм. Они не заметили мезузу на двери, не увидели портрета Соломона, ни словечка не сказали о квартире, просто вбежали внутрь и принялись болтать, с места в карьер. Они даже поднимались на крышу, никого не спросив. Может быть, так они поступают всегда? Или же просто ослепли при виде ковров, картин и серебряных безделушек. На войну наверняка отправляли и юношей из состоятельных семей. Ведь не все солдаты родом из низов общества. Может, ей нужно поискать других матерей — среди себе подобных? Но в чем же это подобие? Смерть, великий уравнитель. Величайший демократ из всех. Старейший недуг человечества. Все там будем. Богатые и бедные. Толстые и тощие. Отцы и дочери. Матери и сыновья. Она чувствует, как боль возвращается к ней с прежней остротой.
Именно этим и занимаются сыновья: они пишут матерям о воспоминаниях, они пересказывают прошлое до тех пор, пока не поймут, что сами и есть прошлое.
Но нет, не прошлое, только не он, ни за что и никогда.
Забудь ты о письмах. Давай лучше устроим бой машин. Слышишь меня? Пусть попробуют одолеть друг дружку, пусть сыграют в гляделки с двух концов телефонного кабеля.
Оставьте наших мальчиков дома.
Оставьте моего мальчика дома. И сына Глории. И Марши. Пусть ходит по канату, если хочет. Позвольте ему стать ангелом. И сына Жаклин. И Вильмы. Нет, не Вильмы. Дженет! Хотя, пожалуй, Вильмы тоже. Может, сыновей тысячи Вильм по всей стране.
Просто верните мне моего сына. Это все, о чем я прошу. Верните мне его. Отдайте обратно. Прямо сейчас. Пусть распахнет дверь, пробежит мимо мезузы и сбросит рюкзак здесь, у своего рояля. Разгладьте их милые юные лица. Ни криков, ни стонов, ни хрипа. Верните их сюда немедленно. Почему наши сыновья не могут оказаться в одной комнате? Пусть рухнут все преграды, лопнут все границы. Почему бы им не посидеть тут, всем вместе? Береты на колене у каждого. Легкое смущение. Отутюженная форма. Вы сражались за свою страну, почему не отметить окончание войны на Парк-авеню? Кофе или чаю, мальчики? Ложечка сахара поможет скрыть горечь лекарства.
Вся эта болтовня о свободе. Чушь какая. Свободу нельзя просто всучить кому-то, ее необходимо