Произнося эти слова, она смотрит на Глорию, но имеет в виду каждую и ничуть не кривит душой. Что-то застревает в горле. Она оглядывает ряд знакомых, таких родных лиц. Мягкость и деликатность. На каждом лице — улыбка, предназначенная только ей. Встряхнитесь, милые. Очнитесь. Пусть утро идет своим чередом. Пусть оно скользит мимо. Забудьте о шагающих по воздуху людях. Пусть себе шагают, высоко в небе. Будем потягивать наш кофе, благодарить судьбу. Проще не придумаешь. Отдернем шторы, впустим солнечный свет. Пусть это утро станет первым из долгой череды. Никто больше не потревожит нас. Наши мальчики с нами. Они собрались вместе. Даже здесь. На Парк-авеню. Наши сердца изнывают от боли, но мы способны исцелить друг друга.
Она протягивает дрожащие руки к заварочному чайнику. Прогоняя привычную тишину, комнату наполняют редкие звуки: шелест пакетов с рогаликами, шорох кондитерской бумаги, отделяемой от кексов.
Она поднимает чашку и осушает ее. Прижимает костяшки пальцев к уголку рта.
Принесенные Глорией бутоны уже начинают раскрываться. Дженет подбирает со своего блюдца крошки. Подчиненное неслышному ритму, колено Жаклин ходит вверх-вниз. Марша смотрит куда-то далеко, в пространство. Где-то там, в облаках, — мой мальчик, он пришел поздороваться.
Клэр поднимается на ноги, уже вовсе не ватные, ничуточки, не теперь.
— Пойдем, — говорит она, — пойдем. Посмотрим на комнату Джошуа.
Страх любви
Оказаться в машине в миг, когда та задела задний бампер фургона, было все равно что очутиться в чужом, незнакомом теле. Увидеть в зеркале картину, которую наотрез отказываешься замечать. Это не я! Должно быть, это кто-то другой.
В любых других обстоятельствах мы, возможно, сразу съехали бы на обочину, записали номера автомобилей, оценили ущерб, перекинули друг другу несколько долларов, а может, даже и отправились бы в автомастерскую выправить вмятины, но в этот раз все сложилось иначе. Легонький такой толчок. Тоненько пискнули покрышки. Потом мы решили, что водитель фургона, должно быть, держал ногу на педали тормоза, или у него не работали габаритные фонари, или, может, он вообще всю дорогу ехал, слегка подтормаживая, — против солнца мы не видели огней. Фургон был громоздким и ленивым. Заднее крыло примотано проволокой и бечевкой. Он напоминал старую лошадь из моей прошлой жизни, беспокойное и неуклюжее животное, уже не реагирующее на шлепки по крупу. Первыми повело именно задние колеса. Водитель постарался выровнять ход. Торчавший из окна локоть втянулся внутрь. Фургон пошел боком куда-то вправо, и тогда водитель опять дернул руль, только слишком сильно, и мы почувствовали второй толчок, как на ярмарочном аттракционе, только наша машина вовсе не крутилась — она и дальше уверенно мчала вперед.
Блейн как раз раскурил косячок. Он дымился на ободке пустой банки из-под колы, стоявшей между нами. Блейн только и успел затянуться разок-другой, когда фургон взбрыкнул и пошел вдруг плясать гнедым скакуном: переводные картинки с пацификами на заднем стекле, пожеванные борта, неплотно прикрытые окна. Все кружил, кружил и кружил.
Когда человека охватывает ужас, в сознании у него что-то щелкает. Возможно, нам кажется, что это наши последние секунды, и мы стараемся запечатлеть их во всех деталях, насытить ими остаток долгого странствия. Мы делаем четкие снимки, заполняем ими целый альбом отчаяния. Подрезаем уголки и суем карточки под защиту пластика. Заполненный фотоальбом прячем подальше, чтобы вновь достать, когда станет совсем худо.
У водителя фургона были правильные черты лица и волосы, присыпанные сединой. Под глазами — глубокие темные провалы, на щеках — щетина. Ворот и верхние пуговицы рубашки залихватски расстегнуты. Мне показалось, водитель относился к тем людям, кому почти всегда удается сохранять спокойствие, но теперь, когда рулевое колесо перестало слушаться, его рот приоткрылся в испуге. Он глядел на нас с высоты своего сиденья, словно тоже стремясь запомнить наши лица во всех подробностях. Рот растянулся в широкое
На нашем заднем сиденье стояли холсты. Прошлым вечером мы пытались загнать их в клубе «Максес Канзас-Сити», но ничего не вышло. Никому не нужные полотна. Тем не менее мы сложили их самым аккуратным образом. Мы даже проложили их кусочками пенопласта, чтобы картины не терлись друг о дружку.
Жаль, что в отношении себя самих мы не были столь же педантичны.
Блейну было тридцать два. Мне — двадцать восемь. Женаты два года. Наш антикварный «понтиак- ландау» 1927 года, золотистый с серебряной отделкой, был едва ли не старше нас обоих, вместе взятых. Под его приборной доской мы установили восьмидорожечный магнитофон. Звучал джаз двадцатых годов. Музыка просачивалась в окна, плыла над Ист-Ривер. Даже теперь по нашим жилам бежало достаточно кокаина, чтобы мы взирали в будущее с остатками надежды.
Фургон все вращался. Его почти развернуло. На пассажирской стороне я видела лишь пару босых ступней, задранных на приборную панель. Лодыжки распутывались, словно в замедленной съемке. Края подошв были настолько белыми, а выемки ступней — настолько темными, что принадлежать они могли только чернокожей женщине. Та уже сняла одну ногу с другой. Вращение было достаточно медленным, чтобы я едва сумела различить верхнюю часть ее туловища. Женщина была спокойна. Будто готовилась принять неизбежное. На затылке волосы стянуты в пучок, на шее подпрыгивают яркие шарики бижутерии. Если бы я не увидела ее вновь спустя какие-то секунды, когда удар выбросил ее сквозь лобовое стекло, мне могло показаться, что она сидела там вообще нагишом, учитывая, под каким углом я на нее смотрела. Моложе меня, настоящая красавица. Ее взгляд встретился с моим, словно спрашивая: что ж ты вытворяешь, выбеленная солнцем сука в кружевах, в своей манерной тачке будто из клуба «Коттон»?[78]
Она исчезла с глаз так же быстро, как и появилась. Фургон пошел на второй круг, а наша машина продолжала нестись вперед. Мы проехали мимо. Дорога раскрылась впереди, как спелый персик. Помню, сзади до нас долетел первый скрежет тормозов, звук удара в фургон еще одной машины, звон отлетевшей решетки радиатора, и уже потом, снова прокручивая в своем сознании произошедшее, мы с Блейном заново расслышали хлопок от удара почтового пикапа, отправившего фургон прямиком в частокол ограждения; такой солидный, приземистый грузовичок с водителем за открытой дверцей и с орущим в салоне приемником. Он долбанул со всей силы. После такого удара спасения уже не было.
Блейн оглянулся на миг и хотел прибавить газа, но я крикнула: стой, пожалуйста, остановись, пожалуйста! В моей жизни еще никогда не было таких предельно отчетливых, упорядоченных секунд. На нас обоих снизошла абсолютная ясность. Надо выйти из машины. Принять на себя ответственность. Вернуться к месту аварии. Сделать девушке искусственное дыхание. Приподнять ее окровавленную голову. Пошептать ей на ухо. Согреть ее белые ступни. Добежать до телефона-автомата. Спасти смятого в кабине мужчину.
Блейн свернул к обочине трассы, остановил машину, и мы вышли на асфальт. С реки донеслись крики рассекавших ветер чаек. Пестрота огней на воде. Мельтешение крыльев, резкие повороты. Блейн приложил к глазам ладонь, жмурясь на солнце. Он походил на ученого-путешественника, какими те были в начале века. Несколько автомобилей затормозили прямо посреди шоссе, почтовый пикап стоял, развернувшись поперек движения, но авария вовсе не походила на те грандиозные автокатастрофы, о каких иногда поется в рок-песнях, где сплошь кровь, искореженные обломки и бескрайность американских трасс; нет, все было буднично, не считая узкой, алмазной дорожки битого стекла и нескольких рассыпавшихся пачек газет — вдалеке от тела девушки, которая стонала в набухавшей луже крови. Мотор ревел, и от фургона валил пар. Должно быть, нога водителя так и осталась на педали газа. Надсадный вой срывающегося на визг двигателя. Дверцы стоявших позади машин распахивались, но за ними водители уже рассерженно гудели, этот вечный хор Нью-Йорка, не терпящий задержек, рвущийся ехать дальше, и плевать