тренировавший молодежь, но за четыре недели, что правил лагерем, Сергей ни разу его не видел. Гостюхин уходил по каким-то делам, приходил и уходил снова, и Сергей никак не мог его застать.
Сергей понимал, что его свергнут, и вопрошал — что делать? Голос отвечал ему — верь. Иди предначертанной дорогой.
Глаша тоже его не понимала. Вечером, в редкую свободную минуту, пыталась переубедить, заставить пересмотреть позицию или отменить решение. Он старался не теряя терпения объяснить, что идет не своей дорогой, а указанной свыше. Она нервничала и выходила из себя, а он плотно сжимал челюсти, чтобы не ответить. Они снова были чужими. Никита все видел.
С утра они молчали — эхо вчерашней ссоры. Он наносил с улицы дров и стал топить печь.
Дрова были свежие, плохие, не горели, тлели. Надо было дать им воздуха, и Сергей поколотил кочергой. Дрова взялись пламенем, но Сергей знал: прикроешь заслонку, опять начнут тлеть.
Они с лета делали кирпич и выкладывали им печи — маленькие, уродливые, но не разваливающиеся и дающие тепло. Без электричества кирпич делали вручную, его не хватало, и Сергей, скрепя сердце, дал добро разобрать одну конюшню. На заготовку дров отправил семьдесят человек. Они валили деревья, там же, в лесу, пилили, кололи на дрова и тянули домой, вязанками, на самодельных телегах.
Складывали везде, под навесы, и в административном корпусе, на первом этаже. К зиме не просохнут и будут гореть плохо, с чадом, но люди не замерзнут.
Быт был кошмарным, но не катастрофическим. Обжиться не успели. Все дома были, по сути, ночлежками. Теснота добавляла напряжения меж людьми.
По совету Антона, стали сооружать вокруг забора частокол. Сейчас он защищал западную, самую опасную сторону, но Антон настаивал, чтобы лагерь окружили весь.
— Макаренко! Макаренко, убирай свою хуистику! — орал Бугрим за окном. — Нет, он пока весь лагерь не развалит, не успокоится!
Макаренко был активным и бестолковым, везде лез, и всех это раздражало.
С едой было плохо. Заготавливали что могли. Сюда он бросил больше всего людей. Женщины ходили в лес за грибами и ягодами. Лето выдалось урожайным, и по лагерю протянулись нити с нанизанными, сморщившимися под солнцем, пряно пахнувшими запятыми подсыхающих грибов. Ягод тоже уродилось, но на грибах и ягодах не проживешь, а охота здесь бедная, и из четырех бригад охотников две каждый день возвращались пустыми, а другие приносили зайцев и куропаток, не стоивших потраченного выстрела.
Он отменил охоту и посылал теперь в лес подростков. Они ставили силки на зайцев и птиц, любых, тащите хоть ворону, сказал он.
Две бригады ходили по реке с бреднем. Рыбы почти не было.
Режим был вроде военного коммунизма. Все пахали, все получали паек. В свободное время могли еще сами что-нибудь мутить. По домам все лук высаживали. Дети били из рогаток воробьев в семейный котел. По вечерам берег Медведицы усеивали рыбаки. Все ставили сети и часто дрались, разбирая утром улов. Охрана впускала и выпускала всех, поэтому люди свободно мотались по лесам.
Нужно было срочно наводить порядок. Ставить народ в рамки. Назревала диктатура, единственный способ выжить. Анархия — гибель. Идеологии не было никакой. Попав в лагерь, уже через пару недель переставали воспринимать власть. Сергей пока отказывался признать, что держать людей в узде можно только страхом.
Лагерь себя проедал. Запасы таяли. Появилось подозрение, что воруют. Беженцы, стоявшие у лагеря в карантине, рассказывали: молодежь из лагеря предлагает оголодавшим беженкам пойти в кусты за банку консервов. Кто-то соглашается.
Кошелев вывел к фонтану тех, у кого был доступ к еде, и сказал, что грохнет любого, замеченного в краже. Винер потом брюзжал, что угрозы никогда никого не останавливали, и расстрелы не остановят. Воровать продолжали. Сергей собрал лагерь и объявил, что замеченных в воровстве будут казнить. При всем народе, чтобы другим неповадно.
Воровали и друг у друга. В основном продукты и «ништяки», в которых числились фонарики, батарейки, ножи, сигареты. У фонтана появился стихийный обменник. Хорошо шли водка, сигареты, продукты, секс. Золото вообще не котировалось.
Притворясь больными или сговорившись с бригадиром, чтобы «не замечал», молодые мужики уходили на неделю-другую в мародеры.
Проблемой был молодняк. Уходили в ночь за двадцать километров, меняли в деревнях вещи на коноплю, ходили по лагерю обкуренные, смешливые или забивались в приступах параноидального страха в подвалы и плакали. Выдумали свое приветствие и орали ревом: «Нам пиздец!», и отзывом было: «Всем пиздец». Карлович предлагал и за это стрелять, но остановились на урезании пайка и тяжелых работах.
Беженцы являли страшную и трогательную картину. Они были похожи на людей, несущих свечку через ураган. Они рассказывали, как проходили через деревни. Их пропускали, но не разрешали остаться. Женщины из деревень давали им продукты. Мало и плохие, но выбор для голодного — роскошь. Они отходили от деревни на два-три километра, и их догонял молодняк, отбиравший все ценное — часы, одежду. Заставляли раздеваться догола, чтобы посмотреть, не спрятано ли что на теле. Женщин насиловали. То, что по первости пугало, потом становилось обыденным, и группа беженцев просто ждала, пока попользуют кого-то из них, чтобы продолжить путь. Иногда возвращались в деревню жаловаться — а что я могу поделать, говорил главный, везде одно и то же, идите пока живы.
Но они выстояли. И прошли. Злу не удалось их сломить. Они не были святыми или ангелами, и, придя в лагерь, на второй день начинали собачиться из-за еды, места, просто от нервов — но на пути в «Зарю» они подбирали детей, и стариков, и одиночек, и слабых.
Сергей говорил со всеми. Наедине не мог, времени бы не хватило. Собирал группками, рассказывал о себе, о лагере, о новых законах и принципах жизни. Старые рухнули, все забудьте. Мы будем жить здесь так, и выживем.
К концу сентября в лагере было пятьсот человек. Во второй декаде октября, пасмурной, холодной, мокрой, их стало больше.
Глаша с утра пекла хлеб. Сергей, засидевшийся с советом за полночь, не поужинал и был страшно голоден. Никуда не пойду, пока не поем, думал он.
В дверь постучали. Сняв шапку, в открывшуюся щель просунул голову Марат, семнадцатилетний парнишка из Колпина, с сережкой в виде распятия в левом ухе и заткнутым за пояс пистолетом.
— Здрасте… Серег, беженцы пришли.
— И что? Пустите.
— Их много.
— Всех и пустите.
Парень мялся, не уходил.
— Сколько?
— Я не считал.
— Десять? Двадцать? Сто?
— Человек двести, наверное.
Их было больше, и они продолжали подходить. Скоро вытоптанная прошлыми волнами беженцев поляна перед лагерем была полна. Люди садились на рюкзаки или на землю, подстилая под себя куртки.
Они шли от бетонки парами и группами по трое, четверо, а ближе к лагерю сливались в толпу. Шли короткими, неуверенными шагами, будто постоянно спотыкаясь. Тех, кто не мог идти, несли на самодельных носилках из двух палок и куртки или плаща. Детей тащили на закорках.
Они все устали, и во взглядах была безнадежность.
— Давно идут. Ноги в кровь стерли, — сказал Карлович, подойдя к Сергею со спины.
— Сколько их?
— Пока… триста — триста пятьдесят.
Бугрим выставил у ворот охрану — четверых с автоматами и восьмерых с ружьями. В шестнадцати метрах от ворот, на заборе, оборудовал огневую точку с пулеметом.
Сергей вышел говорить с пришедшими.