поучительным тоном прибавлял: — Умей только нажить капитал, да не профукать!» По теории и практике мотовства Белозерский мог бы прочесть не одну лекцию, и если бы за эту науку присваивали звания, наверняка стал бы почетным академиком. Однако мотать нынче было не так привольно, как прежде… На его сундуке с серебром восседал неусыпный страж Казимир Летуновский. Поляк завел специальную книгу расходов князя и частенько призывал бывшего «свистопляса» к благоразумию. «Светлейший пан истратил слишком много за полгода, пора бы вельможному пану остепениться!» При этом сладенькая улыбка ростовщика заискивала и просила, а холодный, колючий взгляд настаивал и даже нагло приказывал. Впрочем, Илья Романович не сетовал на скупость Казимирки, потому что знал за собой грешок… Стоит ему только взять в руки карты, и за один вечер может рухнуть все его теперешнее величие и свалившееся как снег на голову благосостояние. Поэтому, когда князя приглашали по старой памяти за карточный стол, он торопливо откланивался, ссылаясь на разные причины, избегая даже одного вида карт, как завязавший пьяница пугливо отворачивается от водочного духа. К тому же в последнее время он брал с собой на званые вечера Борисушку, что само собой исключало картежную игру. Мальчику были в тягость эти скучные ужины без сверстников. Он частенько засыпал в каком-нибудь мягком кресле, в углу, рядом с приживалками, и просыпался уже в карете, а то и в собственной спальне, словно перенесенный туда доброй сказочной феей. Он был тем более раздражен новой причудой отца, потому что именно по вечерам к нему приходило вдохновение, и он сочинял стихи. Однако, когда князь сообщил ему, что назавтра они приглашены к губернатору, Борис едва сдержался, чтобы не закричать от радости. Весь вечер он корпел над измятой, исчерканной бумагой, но французские рифмы ему никак не давались. Он отчаянно метался взад- вперед по комнате, рвал черновики и ломал перья. Евлампия, заглянув к нему, сильно обеспокоилась тем, как бы сочинение стихов не закончилось нервным приступом.
— Ничего поделать не могу, Евлампиюшка, — с горечью признался мальчик. — Я знаю-то язык плохо, придумал вот рифмы — лямур, тужур, бонжур, да очень глупо выходит! Я не то совсем сказать хочу!
— Лямур, тужур, бонжур! — тут же подхватил Мефоша, большой любитель французского языка, подтанцовывая на жердочке и почесывая лапой свое роскошное жабо. — Лямур, тужур…
— Ты еще дразнишься! — Борисушка погрозил попугаю кулаком. — Я тебе перья-то выщиплю!
Мефоша в ответ матерно выругался и повернулся к Борису задом, выражая полное презрение к стихотворцу-неудачнику. Евлампия не замедлила вмешаться, опасаясь как за перья попугая, так и за целость глаз и пальцев Бориса, в том случае если ему вздумается сразиться с большой и сильной птицей.
— Ну, ну, не злись, — пригладила она непослушные Борисушкины волосы, изрядно запачканные чернилами. — Почему бы не сочинить стишок на родном языке, если уж ты не силен во французском?
— По-русски всякий сможет! — отмахнулся он. — Что я, кучер?!
— А вот и не всякий! — возразила нянька. — Попробуй-ка! Сумеешь ли еще? — подзадоривала она мальчика, и тот простодушно попался на ее уловку.
— Выйди-ка на полчаса! — не на шутку завелся Борис. — Я сочиню тебе не хуже самого… Хераскова!
Евлампия с улыбкой наблюдала через занавеску, как Борис бегает из угла в угол, яростно ероша шевелюру, словно надеясь вырвать из нее вместе с волосами искомые рифмы, а потом опрометью бежит к столу, макает перо в чернильницу и что-то быстро пишет.
Ровно через полчаса стих был готов и с трепетом вручен няньке.
— Что ж, стиль высокий, и настоящие чувства видны, — одобрительно кивнула шутиха. — Это ты, верно, написал той самой девочке, у которой сломал веер? — догадалась она.
Борис покрылся стыдливым румянцем и опустил голову.
— Ну теперь-то она тебя непременно простит, — с уверенностью заявила Евлампия.
— Нет, — покачал головой мальчуган, — это что! Вот если бы по-французски…
В тот же день Евлампия попросила сеньора кондитера изготовить особого рода конфеты и цукаты, которыми не грех лакомиться в пост, заказала под них изящную бонбоньерку, а на коробке велела красиво надписать Борисушкин стишок.
Бенкендорф жил неподалеку от Шуваловых, которые были заранее извещены о его визите, однако ему пришлось проделать довольно извилистый путь, прежде чем он смог избавиться от навязчивой опеки соглядатаев обер-полицмейстера. Сперва он подъехал на извозчике к постоялому двору Ласкутина, что на Маросейке, переполненному, как обычно, людьми и лошадьми, кипящему суетой, словно пчелиный улей. Здесь томился его верный боевой конь, с которым он партизанил в подмосковных лесах. На нем же он прискакал из Калиша в Москву, получив последние указания от императора с комментариями графа Аракчеева.
Перекинувшись с хозяином двумя-тремя фразами относительно новых грабительских цен на овес, Александр заказал пива, что-то шепнув слуге на ухо, а сам отправился на задний двор, будто бы по нужде. На самом деле в стойле его уже поджидал оседланный конь. Молодой генерал вспрыгнул в седло и сразу ощутил себя неуязвимым. Хотел бы он посмотреть на того ловкача, который попытается выследить его верхом! Пятнадцати лет от роду, служа в посыльных у императора Павла, он преодолевал огромные расстояния в немыслимо короткие сроки, порой сутками обходясь без еды и сна, загоняя лошадей до смертельного хрипа, который потом часто снился ему в кошмарах. «Лошадей, как я погляжу, ты любишь больше, чем женщин», — сказал ему как-то в Париже Чернышев. Это было еще до его злополучного увлечения мадемуазель Жорж. «Женщин я люблю не меньше, — ответил он тогда царскому посланнику, — но лошади в отличие от них хранят тебе верность до последнего вздоха и ничего взамен не требуют».
Он долго плутал кривыми переулками Китай-города, пока окончательно не убедился, что шпики главного полицмейстера потеряли его из виду. Александр не возлагал больших надежд на этот визит, однако нужно было хоть за что-нибудь зацепиться. Время, отведенное ему императором, истекало, а свидетелей, подтвердивших бы призыв Ростопчина к черни второго сентября двенадцатого года, так и не нашлось.
Его принял молодой граф Евгений, поджидавший гостя на крыльце своего роскошного особняка, не тронутого войной и пожаром. Бенкендорф изумился, увидев его на ногах, в то время как несколько дней назад, в театре Познякова, своими глазами лицезрел беспомощного инвалида.
— Что за чудеса творятся под солнцем?! — не выдержав, воскликнул он по-французски. — Вы больше не инвалид войны, как наперебой трезвонили все московские газеты?
Слегка смутившись панибратским приветствием совсем незнакомого ему человека, что было принято в армии, но не в мирной жизни, Шувалов ответил:
— Это и в самом деле чудо, Ваше превосходительство, но вы здесь, как я понял, не затем, чтобы его засвидетельствовать?
Они прошли в дом и чинно разместились в креслах почти не топленной гостиной. Евгений задал несколько дежурных вопросов, касающихся пребывания русских войск в Пруссии. Этот, во всех смыслах, холодный прием Александр отнес насчет того, что графиня была больна и полностью поручена заботам сына. Он явился не вовремя и поэтому, любезно удовлетворив любопытство графа, сразу изложил ему цель своей миссии.
— Вы желаете опросить слуг? — удивился Шувалов.
— Для начала неплохо было бы поговорить с дворецким, — уточнил Александр.
Эта просьба озадачила Евгения. Макар Силыч уже третий день отсиживался в карцере на хлебе и воде после сильнейшего приступа белой горячки, во время которого бедняга неистово боролся с невидимыми французскими солдатами и едва не зарубил топором девку, присланную к нему с миской