пробудился другой голос, бесстрастный и рассудительный: «Что ты скулишь, как отравленный пес? Ты уж не маленький мальчик! Сколько можно прятаться в тени, боясь показаться на солнце? Подойди к ним! Обними брата. Пригласи Майтрейи на танец!» — «Нет-нет! — сопротивлялся Глеб этим здравым советам. — Я не стану бороться с братом! Он влюблен. Впервые, может быть, после смерти Лизы. Кто рожден для счастья, тот пусть и будет счастлив, наконец. Я привык довольствоваться малым…»
Снова грянул оркестр, и снова Борис пригласил на танец Майтрейи. Девушка, казалось, была в упоении от своего нового знакомца. Ее пунцовые губы горели, тяжелые шелковые ресницы бурно трепетали над опущенными глазами. Разгорячили ли ее кровь танцы или рождающееся чувство? Глеб не пожелал гадать. Он оторвался от колонны и быстрым шагом, почти бегом, покинул зал и дворец.
…Доктор ворвался в дом, решив все к этому моменту окончательно. Собрать саквояж и бежать куда глаза глядят, подальше от всех этих обольяниновых, савельевых, бенкендорфов, в чьи игры он так долго играл, забыв о своем истинном призвании. Бедняга Жескар был его единственным пациентом за последние месяцы. Он сумел спасти ему жизнь, выиграл у смерти эту почти безнадежную партию. Множество людей нуждаются в его помощи, а он тратит время на стоны, вздохи, мечты о том, о чем ему и думать-то не подобает. «Докторам бы стоило принимать целибат, как католическим священникам! — раздраженно думал он, пинком открывая дверь за дверью. — Толку бы было больше, ей-ей!»
Слуги уже легли. Лишь старая Марселина с крохотным огарком свечи в кулаке выползла из кухни, давясь бурной зевотой.
— Синьора у себя? — отрывисто спросил Глеб.
— Госпожа? Да разве она бы так рано вернулась? — удивилась старуха, открыв один глаз.
Он вспомнил: когда подходил к дому, свет в комнате Каталины не горел. Глеб мельком осмотрел пустую столовую и гостиную. «До сих пор не вернулась! Что ей такого наговорил этот Бенкендорф?» В душе он чувствовал за собой вину. Не стоило откровенничать с Савельевым. С такими людьми лучше держать рот на замке.
Он быстро обошел весь дом. Каталины не было нигде.
— Вот ведь притча! — с тревогой заключил он. — Где же ее носит?! Мне надо сказать ей два слова…
Марселина, повсюду тащившаяся за ним, освещая путь свечным огарком, наконец открыла и второй глаз, пробормотав:
— Шли бы вы, мсье, спать. Когда синьора вернется, я уж вас извещу.
Глеб отнял у нее огарок и, взяв с консоли подсвечник в три свечи, зажег его.
— Не терпится, так отправляйся, спи! — строго приказал он старухе. — Мне не указывай.
Служанка с удовольствием ретировалась.
Войдя к себе в комнату, он прошел к столу и поставил на него подсвечник. Неопаленные свечи к тому моменту ярко разгорелись, и молодому человеку немедленно бросилась в глаза бутылка с ядом, стоявшая на углу стола. Утром он оставил ее на прикроватной тумбочке, чтобы показать пьяному графу отраву, а после забыл прибрать. Сейчас бутылка была открыта. Поднеся ее к свету, доктор с содроганием убедился, что она на треть опорожнена.
— Дьявол! — Глеб почувствовал, как волосы зашевелились у него на затылке.
Там же, на углу стола, лежала некая бумага, небрежно всунутая в незапечатанный конверт. Утром ее здесь не было. «Для доктора Роше» — гласила надпись на конверте. Сразу узнав почерк Каталины, он дрожащими руками развернул письмо и прочел:
Он обернулся, скорее почувствовав, чем услышав у себя за спиной какое-то движение, и вскрикнул. В кресле, задвинутом в угол у двери, преувеличенно прямо сидела Каталина в бальном платье и смотрела прямо на него. Возле ног девушки на ковре покачивался пустой фужер. По всей видимости, он соскользнул только что с ее колен, произведя легкий шум. Глеб бросился к несчастной, хотя внутренне сознавал бесполезность своих усилий. Яд, составленный некогда по рецепту францисканского монаха Иеронима, действовал необратимо и не имел противоядия. Рука Каталины была еще тепла, но пульс не прощупывался. Зрачки широко открытых глаз уже приобрели опаловый оттенок, характерный для данного вида отравления. На висках высыхали капли смертного пота. Все было кончено через мгновение.
Глеб взял мертвую девушку на руки и отнес на свою кровать. Закрыл ей глаза, сложил руки на груди и, поцеловав в лоб, прошептал: «Прощай, сестрица!» Один! Снова один, и снова некому излить душу, сказать правдивое слово! Единственный друг покинул доктора, и что самое ужасное — с непосредственной помощью его смертоносного искусства!
На станцию он шел быстрым шагом, почти бежал. Нанять экипаж было не по карману. Почтовый дилижанс отправлялся только в шесть утра. Глеб, уплатив за место в кибитке, присел на сырую скамью и прикрыл лицо ладонью, чтобы никто не увидел слез, то и дело вскипающих у него на глазах. Впрочем, рядом отирался лишь седоусый, сгорбленный станционный смотритель.
— Вы бы, молодой человек, не наживали тут чахотку, — скрипучим голосом советовал старик, — а шли бы в дом. Опять же чаю… У меня чаек хоть и не генеральский, зато задаром. Ночи к осени темные, длинные, а к старости-то еще темнее да длиннее… Составили бы мне компанию, а?
Глеб сидел так неподвижно, что смотритель, ищущий общества с целью потешить старческую бессонницу, в конце концов умолк и отправился восвояси.
Ночь тянулась бесконечно, сырая и безлунная. То и дело начинал накрапывать дождь и вновь переставал. «Я приношу людям несчастья, — твердил про себя Глеб, — я притягиваю смерть. Уже своим появлением на свет я погубил матушку. Отец считал меня плодом измены и отравил ее. С Евлампией я обошелся жестоко. Жива ли она?» Прошло много лет, а исчезнувшая нянька так и не подала о себе весточки. Глеб уже был почти уверен, что карлицы больше нет на этом свете. «И вот погибла Каталина, вскоре после того, как я обрел в ней сестру, отравилась ядом моего собственного изготовления. А отравилась потому, что я наболтал лишнего…» Этой ночью Глеб вершил над собой суд и не находил для себя никаких оправданий. «Желаю ли я людям добра или зла, все едино выходит зло. Да разве я имею право любить и быть любимым, принося ближним только смерть? Забыть Майтрейи! Вычеркнуть ее из памяти навсегда! Увидев вновь, не узнать, не мучиться самому и не подвергать ее опасности».
До самого утра он с маниакальным упорством твердил: «Забыть, забыть!» И в полубреду повторял это слово, уже сев в дилижанс, который следовал в Москву. Измученный страшной ночью, он вскоре уснул, убаюканный тряской, дробным стуком копыт и скрипом скверно смазанных колес дорожной кибитки.
Граф Обольянинов очнулся в тюремной карете по пути в Петропавловскую крепость. Он лежал на полу, спутанный веревкой по рукам и ногам, как пойманный живьем волк. Для полного сходства не хватало только палки в зубах. В чувство его привела ужасная вонь, исходившая от сапог шпиков, не пожалевших дегтя по случаю бала во дворце. Граф попытался прислушаться к их разговору, но в ушах у него раздавался лишь мерный шум моря, как из ракушки. Разочарованный шпион предпочел вновь закрыть глаза, притворившись спящим. Вскоре он и в самом деле уснул, убаюканный сильным головокружением.
А тем временем в Царском Селе лучшие доктора боролись за жизнь коллежского секретаря Нахрапцева. Сам император, узнав о случившемся, велел своим личным врачам оказать помощь раненому. Доктор Мандт констатировал, что нож не задел сердца, однако, по его предположению, порвал селезенку.
— Наш бедный Андрей Иванович высокого роста, — докладывал Савельев на другой день начальнику Третьего отделения в его кабинете, — а Обольянинов, видно, нанес удар в расчете на обычного человека, пониже…