6
Так же тихо, как и вошёл, священник покинул комнату. Я невольно последовала за ним. Конечно, бабушкины слова убедили меня, что по отношению к ней когда-то была совершена ужасная несправедливость, но мне было до боли жаль старого священника, который благословлял меня в церкви. Он был мягким и добрым, он был не из тех, кто довёл до безумия несчастное дитя еврейского народа; он, добросердечный старик, по своей воле неутомимо прошагал ночью большое расстояние, чтобы дать больной церковное утешение.
— Господин священник, — сказала ему Илзе, когда они оказались в проходе, — вы не думайте, она в этом не виновата, она приняла крещение, и тот, кто её крестил, был таким же добрым и милосердным, как вы, и она была хорошей христианкой… И однажды появился один — он-то во всём и виноват — который в своём рвении и усердии бесконечно проклинал и осуждал. И выходило, что все неприятности и несчастья в семье — это божье наказание! Это и отняло у неё разум — вот тот во всём и виноват!
— Я не виню её, — ответил ей мягко священник. — Я, к сожалению, слишком хорошо знаю, что излишнее рвение в винограднике божьем уничтожает многие прекрасные плоды… Эта женщина много страдала — да будет господь к ней милосерден! Но я не должен обрушиваться с непрошеной церковной заботой на душу, которая и без того находится в тяжёлой борьбе — борьбе с телесным недугом… — Он ласково погладил меня по голове. — Иди к ней, она ждёт тебя!.. Мне бы хотелось, чтобы я смог вложить в твои уста всё утешение нашей веры, чтобы принести мир в испуганную душу.
Я сразу же пошла назад, а он, выпив стакан воды, без спешки покинул Диркхоф.
Ещё в коридоре я услышала, как бабушка несколько раз спросила:
— Где дитя?
— Вот я, бабушка! — вскричала я, входя в комнату, и мигом подлетела к кровати. Бабушка была совсем одна. Хайнц, которого мы оставили с ней, исчез — наверное, из страха перед Илзе за то, что он самовольно привёл священника.
— Ах, вот и ты, моя маленькая смуглая голубка! — сказала она нежно и вздохнула с облегчением. — Я уж думала, что ты тоже от меня отвернулась и ушла с ним в ненависти и презрении.
— Ты не должна так думать, бабушка! — вскричала я живо. — Он послал меня к тебе, и он очень хороший, а я — я вообще не знаю, как это — ненавидеть и презирать.
— То есть ты любишь весь мир, — сказала она, слабо улыбаясь.
— Ну да, я же тебе уже говорила! Илзе и Хайнц, Шпитц и Мийке, и старая сосна там, на холме, и голубое небо, и… — внезапно я замолчала, и меня охватил стыд — ведь это было неправдой: у меня больше не было этой мирной, всеобъемлющей любви! Именно сегодня я была непокорным, гневным существом — должна ли я ей об этом сказать?
Я снова сидела на краешке кровати, и она держала своей правой рукой мою руку; её пальцы обхватили мои так сильно, как будто она никогда, никогда их больше не выпустит — при этом её глаза медленно закрывались. Она только что так страстно и энергично говорила, а я была настолько неопытна, что мне и в голову не не могло прийти, что она совершенно истощена; я нежно накрыла своей левой рукой её запястье. Я хорошо знала, что пульс должен биться сильно и равномерно — к своему глубочайшему замешательству я постепенно поняла, что с её холодной рукой что-то не так: лишь изредка, после длинных, томительных пауз мои пальцы ощущали одинокий толчок пульса.
— Мы как глина в руках создателя, — внезапно прошептала она. — Что есть мы, что есть наша жизнь, вся наша важность? — Она застонала. — Но ты отец наш, мы твои дети, сжалься над нами, как отец жалеет своих детей …
Она снова умолкла. Меня окатил неописуемый страх; я, кажется, всё бы отдала, лишь бы увидеть эти глаза открытыми. Я нежно прижалась губами к её лбу. Она вздрогнула, но поглядела на меня нежно и с любовью.
— Поди, позови мне Илзе, — сказала она слабо.
Я вскочила, и в этот самый момент, к моему глубочайшему облегчению, по двору прогромыхала повозка. Следом за тем в комнату вошла Илзе в сопровождении какого-то человека.
— Господин доктор приехал, милостивая сударыня! — сказала Илзе, пропуская врача к постели больной.
Лицо моей бабушки снова приняло застывшее, напряжённое выражение. Она протянула врачу правую руку, чтобы он померил пульс, и внимательно смотрела на него.
— Сколько у меня осталось времени? — спросила она коротко и прямо.
Он помолчал несколько мгновений, стараясь при этом не встретиться с ней взглядом.
— Давайте мы сейчас попробуем… — сказал он нерешительно.
— Нет, нет, не старайтесь! — прервала она его. Со смутной улыбкой она поглядела вниз, на левую часть своего тела. — Эта сторона уже превратилась в прах! — сказала она холодно. — Сколько вы мне ещё дадите времени? — повторила она настойчиво, с металлом в голосе.
— Ну, в таком случае — час.
У меня слёзы хлынули из глаз, а Илзе подбежала к окну и прижала лицо к стеклу. Лишь бабушка осталась совершенно спокойной. Её взгляд устремился к серебряному светильнику у потолка.
— Зажги его, Илзе! — приказала она, и пока та взбиралась на стул и зажигала свечу за свечой, больная повернулась к врачу.
— Я благодарна вам за то, что вы приехали, — сказала она, — и хочу попросить вас ещё об одной, последней услуге — вы не будете так добры записать то, что я продиктую?
— От всего сердца, милостивая сударыня; но если речь идёт завещании, то я должен вам сказать, что оно будет недействительно без судебного…
— Я знаю, — прервала она его. — Но для этого уже нет времени. Но моему сыну будет — и должно быть — достаточно моей последней воли даже в таком виде.
Илзе принесла письменные принадлежности, и моя бабушка начала диктовать.
— Я завещаю Диркхоф Илзе Вихель — со всем движимым и недвижимым имуществом…
— Нет, нет! — вскричала Илзе испуганно. — Ни в коем случае!
Бабушка бросила на неё строгий, усмиряющий взгляд и твёрдо продолжала:
— …как доказательство моей благодарности за её безграничную преданность и жертвенность… Далее я завещаю моей внучке, Леоноре фон Зассен, всё, что я имею в государственных бумагах, и пускай ни один человек, кто бы он ни был, не посмеет претендовать на них.
Илзе вскочила и с удивлением посмотрела на неё. Больная показала на один из шкафов.
— Там должен стоять железный ящичек… Достань его, Илзе; я совершенно забыла, сколько там.
Илзе отворила шкаф и извлекла из него невысокий ларец. На его передней стороне в замочной скважине торчал проржавевший ключ.
— Я давно, давно его не трогала, — пробормотала больная и утомлённо положила правую руку на лоб. — У меня было неладно с головой — я знаю… Какой год мы пишем?
— Год 1861, — ответил доктор.
— Ах, тогда, наверное, у многих бумаг истёк срок, и они обесценились! — пожаловалась она, пока он открывал крышку. По желанию больной он пересчитал бумаги, заполнявшие ящичек до самого верха.
— Девять тысяч талеров, — сообщил он.
— Девять тысяч! — повторила бабушка удовлетворённо. — Достаточно, чтобы уберечь от нищеты… В ящичке должна лежать ещё маленькая коробочка.
Я видела, что Илзе трясёт головой от удивления при виде внезапной ясности духа, которая так легко проявилась там, где много лет назад была оборвана гладкая нить незамутнённого мышления. Врач вынул неприметную деревянную шкатулку из ящика — в ней лежала нить жемчуга.
— Остатки якобсоновского великолепия! — печально прошептала больная. — Илзе, надень бусы на эту тонкую смуглую шейку!.. Они тебе к лицу, дитя моё! — сказала она, когда я легонько вздрогнула от прохладного, облегающего прикосновения жемчуга. — У тебя глаза твоей матери, но якобсоновские черты… Эти бусы были свидетелями семейного счастья и прекрасных, мирных времён, полных блеска; но они сбежали вместе со мной от ужасных и длительных несчастий, неудач и мучений, вызванных христианской нетерпимостью! — Она с трудом перевела дыхание. — Теперь я хочу подписать! — выдохнула она — и было