тугой и жесткий, будто в любую минуту готовый выстрелить живот, бедная Марина Дмитриевна понимала, что акушерке надо
И, знаете, акушерка действительно прокричалась – последними словами ее стало философское: «Рожають, сами не знають, для чего и от кого». Увидев долгожданные слезы на ресницах роженицы, акушерка успокоилась, сдулась, как проколотая шина, и вздохнула:
– Ну ладно, что с тобой сделаешь… Сейчас доктор придеть. Эй, погоди, ты что, уже рожаешь? Что сразу-то не сказала?! Василь Святославыч! Василь Святославыч! Тут женщина уже это самое!..
Роженица тянула единственную ноту «ля-я-я-я», пропевая ее, впрочем, как «у-у-у-у-у- у».
Василь Святославыч, на ходу дожевывая пирожок с зеленым луком и яйцом, мчался в приемный покой, где почти явился на свет первый, и единственный, ребенок Марины Дмитриевны Карачаевой.
Он родился в приемнике, под бодрую ругань акушерки и ласковые пришепетывания врача: в передних зубах у врача застрял кусочек зеленого лука, который мучительно четко видела Марина Дмитриевна. Синий громкий младенец возопил за несколько минут до полуночи.
– Записываем двенадцатого, – сказала акушерка и строго глянула на потную Марину Дмитриевну. – Придумала, как назовешь?
– Чего думать? – влез веселый доктор. – В такой день родился – будет Юриком!Много лет спустя, когда невестка Еленочка родила свою Лизу в новеньком, по последнему слову медицинской моды отделанном роддоме, Марина Дмитриевна вспомнила унизительные роды в приемнике, и то, как орала на нее дура-акушерка, и этот зеленый лук в зубах… Вспомнила и спустя столько лет ужасно разозлилась! Еленочка лежала в отдельной палате – с телевизором, душем и детской люлькой – и гордо кормила свою Лизу, а Марина Дмитриевна и радовалась внучке, и внутренне плакала злыми слезами. Вот если бы отмотать время назад, Марина Дмитриевна нашлась бы, что ответить и рыже-розовому доктору, и акушерке, и Святославычу, назвавшему ее единственного сына Юриком! Вежливо кивая в такт Еленочкиным словам, Марина Дмитриевна думала о том, что имя Юрий ей никогда не нравилось и что гагаринский полет в космос всего лишь совпал во времени с главным событием ее жизни.
Марине Дмитриевне нравилось совсем другое мужское имя – Евгений. В нем эргономно сочеталось все, к чему Марина Дмитриевна была неравнодушна, – в нем жили гениальность, благородство, великая русская литература и хитрые глаза артиста Евстигнеева в его лучших ролях.
Евгением звали единственную любовь Марины Дмитриевны, которую ей, впрочем, пришлось делить с ближайшей подругой и главной вражиной – Бертой Дворянцевой. Девушки вначале учились вместе в консе, а потом долго играли в одном оркестре – Берта оглаживала арфу, Марина дула в кларнет. Евгений сидел ровно между ними, с виолончелью, и косился то вправо, то влево.
Евгений был пришелец – из большого сибирского города, привыкший что к темноте, что к морозам. Желтые с коричневым ободом глаза и длинные, аккуратно выточенные пальцы – вот первое, что запомнила Марина в новом музыканте и о чем немедленно рассказала Берте.
Тем вечером на одной своей ладони Евгений записал синими чернилами телефон Марины, а на другой – номер Берты. О дружбе своей обе они тут же позабыли.Берта Дворянцева вместе со своей одесской мамочкой появилась в городе накануне консерваторских экзаменов – яркие гражданочки с хорошей примесью южной крови. На Берту сворачивали шеи – и абитура, и студенты, и преподаватели, но маман гордо вышагивала рядом, охлаждала всех предостерегающим взглядом.
К Марине Карачаевой одесситки расположились сразу – общими данными маленькая кларнетисточка явно уступала Берте, правда, фигурку вырастила ладную, такая до пятидесяти лет служит верно, будто хороший диплом. Впрочем, Берта и маман великодушно простили Марине ее прекрасную фигуру и записали кларнетисточку в верные подруги. Марине ничего не оставалось делать, как согласиться на эту странную дружбу – и с Бертой, и с маман одновременно.
Маман всегда решала за Берту – с ней нужно было согласовывать жизненные вехи и получать дозволение на каждого нового человека. Марина потом узнала о счастливом школьном прошлом Берты – маман выкашивала все лишние, на ее взгляд, человеческие посевы, которым вздумалось расти рядом с дочкой. Одного слишком шустрого мальчика она таки выжила из класса, а возмутившаяся произволом училка быстро отправилась за ним следом. Наверное, думала Марина, после отъезда Дворянцевых Одесса вздохнула полной грудью!
В городе нашем маман сильно мерзла, ругала страшными словами климат, отвратительную рыбу из магазина «Море» и – особенно! – местные помидоры, даже у рыночных торговцев не способные налиться правильным цветом («Где ты, фонтанская помидора?»). Готовила она, как часто бывает с такими стервами, по собственной характеристике,
Однако климат и помидоры не перевесили на общих весах славу нашей консерватории, ради которой маман Дворянцева бросила любимый город, – Берта обязана была получить диплом именно этого учебного заведения и сделать блестящую музыкальную карьеру. Возможно, Берте удалось бы и выйти замуж… При заведомо невыполнимом условии понравиться маман жених получил бы вместе с белой лапкой Берты еще и квартиру, и светло-голубенькую, убористым почерком исписанную сберкнижку, и теоретическую (готовую в любой момент обратиться практической) возможность назвать своим отечеством далекую – и совсем уже южную – страну. Но условие, как мы проговорились, было заведомо невыполнимым: маман не жаловала мужчин в принципе – как вид, род, класс и жанр. Чудо, что у нее родилась Берта – как правило, в науку таким женщинам Бог посылает сына с нелегким нравом и фанабериями.
Но родилась – Берта. Беспроблемный ребенок, каких обычно хвалят в детстве за покорность и послушание, а в зрелом возрасте ругают за то же самое, внезапно переставшее быть востребованным – теперь нужны агрессия, самостоятельность, напор!
Берта училась на «отлично» в двух школах: одной – с углубленным (надо полагать, до центра Земли) английским, другой – музыкальной. Берта слушалась маман, даже когда той дружно отказывали и чувство меры, и чувство реальности. И, как часто случается с такими девочками, выросла из нее не слишком умная, но легко приспосабливающая к обстоятельствам женщина, навеки обреченная стыдливому цветению в раскидистой маминой тени.
…Однажды Берта на полном серьезе попросила составить для нее список книг, которые должна прочесть каждая умная девушка. Самое смешное, что Марина его составила. А Берта, умора, послушно все по списку перечитала.
«Бедная, бедная Берта», – снисходительно думала о подруге юности успешная Марина Дмитриевна, принимая наконец внучку Лизу из рук Еленочки. Она так отчаянно нуждалась в примере для подражания, в шаблоне и модели для сборки, что принялась копировать Марину с первых дней их дружбы – как наскучавшийся без работы ксерокс: снимала с подруги манеру говорить, курить и улыбаться, шила такие же юбки (солнце! годе!) и упросила маму позволить ей выстричь каре, «как у Мариночки». Смех! Разве арфа похожа на кларнет? Скорее ворон – на письменный стол.
Ах, как раздражала Марину подругина привычка слизывать ее черты – она их именно что слизывала, как крем с торта, и самой Марине от них ничего не оставалось. В то же время угодливое копирование льстило кларнетисточке: видать, у нее все было на самом деле хорошо, раз Берте немедленно требовалась копия! А ведь Берта объективно была красивее подружки, но так ущерблена и обглодана со стороны души собственной мамой, что значения ее красота ровно никакого не имела – всего лишь шла комплектом.
До поры, разумеется, пока в оркестр не явился Евгений и не начал мрачно терзать свою виолончель и коситься в перерывах то на Арфу, то на Кларнет. Дирижер первым почуял сложность ситуации, обойдя в этом маман Дворянцеву – она, честно сказать, в последнее время несколько расслабилась, уверовав в славное будущее Берты. Консерваторию девочка окончила на сплошные «отлы», в оркестр ее взяли еще не остывшую от выпускных экзаменов, и впереди, грезила маман, у них обеих сверкает такое хрустальное будущее, что глазам, я вам честно скажу, больно глядеть.
А вот дирижер – проницательный и нервный, согласно кодексу своего ремесла, – молниеносно отозвался на перемены в «яме»: как будто это перемены погоды, незамедлительно включавшие у него боли в пояснице. Дирижер физически ощущал – словно током прошили! – сгущение невидимых полей и трепет чужих аур. По центру сиял начищенным аверсом виолончелист с ужасной (пусть и тысячу раз облагороженной в веках) фамилией Блудов, а на двух прочных нитях, протянутых сластолюбивым паучарой, бились молоденькие мушки-музыкантши – обе были дирижеру дороже собственных дочерей. Тем паче собственных дочерей у дирижера не имелось – имелся сын, далекий и от музыки, и от папы. Работал он в гараже… Диминуэндо. Здесь играть – медленно, печально.
Накануне концерта в филармонии дирижер подозвал Евгения и, отчаянно стараясь выглядеть настоящим мужчиной (а не деятелем искусств), спросил: что у него происходит с коллегами женского пола? Знает ли он, как важны в коллективе здоровая атмосфера и сотрудничество? Евгений ласково отщелкнул пушинку с дирижерского рукава – ему, правда-правда, не