Что там, за ней, разобрать было невозможно — набухшие дождем тучи провисли до самой земли, укрыв собой близлежащие холмы, серый туман извивался между ними, словно кольца каких-то омерзительных змей. Спотыкаясь в темноте, Найалл побрел вперед, направляясь туда, где, как ему казалось, виднелась дверь. Легкий толчок, слабый скрип — и он внутри. Пальцы Найалла нащупали выключатель, — увы, тот не работал. Потом он наткнулся на что-то мягкое и застыл, давая глазам привыкнуть к темноте. Что это — диван… стул? Нагнувшись, Найалл провел рукой — что бы это ни было, оно оказалось сухим. Где-то над головой капала вода — наверное, прохудилась крыша. Ногу Найалла жгло, как огнем. Однако любопытство было сильнее боли.
Включив мобильник, он поднес светящийся экран к лежащей на коленях тетради. Не увидят ли слабый синеватый свет его преследователи? Опустив телефон к самому полу, Найалл разглядел высохший крысиный помет и клочки изгрызенной бумаги. Похоже, тут уже довольно давно никто не жил. Сунув телефон обратно в карман, Найалл повернул голову туда, где, как ему казалось, должно было быть окно. Там царила кромешная тьма. Кажется, от погони удалось оторваться. Может, Мэри Кэтрин направила отца в противоположную сторону, к вершине холма? Как бы там ни было, какой-никакой свет у него был — значит, есть возможность заглянуть в дневник. На экране мобильника оставались еще три деления, а ждать рассвета было недолго.
— Ну же, поведай мне свою тайну, Рошин, — прошептал Найалл, открывая первую страницу.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ДНЕВНИК РОШИН
Впервые я стала слышать голоса, когда мне стукнуло шесть.
Ну да… знаю, о чем вы сразу подумали. Бедная девочка, живет затворницей, вот и не может никак повзрослеть. Такое асоциальное поведение — прямой путь к алкоголизму. Ничего удивительного, что бедняжка предпочитает общаться с радиоприемником, а не с живыми людьми. Конец в таких случаях, увы, предсказуем — натянет черные джинсы и будет подрабатывать на улице, став жертвой очередного сутенера. Правильно? В общем и целом да — но это не для меня. Видите ли, всю свою жизнь я витала в облаках. Из дешевеньких транзисторов лились голоса, благодаря им я взмывала ввысь — качалась на облаках, закрыв глаза, путешествовала по Калахари или рыскала по семи морям. И все это не выходя из дома. Понимаете, комнатушка, которую я еще девочкой делила с сестрами, была крохотной и очень тесной. Мы с Ифе спали в одной постели — до того самого дня, когда из-за взрыва в доме остались сиротами. И все те годы, пока я жила на «полупансионе» у тетушки Мойры, только благодаря невидимым глазу радиоволнам унылые воскресенья становились сносными, а скучные до зубной боли будни так и вовсе великолепными.
С тех пор я храню верность голосам. Потому что они никогда не покидали меня.
Комната, где я пишу сейчас этот дневник, который ты станешь читать, настолько тесная, что ее и комнатой-то трудно назвать. Это просто узкая ниша в стене дома тетушки Мойры в Дублине — дома, из которого, как говорит Фиона, нам не суждено выйти живыми. Возможно, она права. Я уже ничего не знаю. Теперь я обычно чувствую себя слишком усталой, чтобы думать о чем-то, кроме сосущей боли в груди. А вот Фиона трещит без умолку, ну не странно ли? Впрочем, она всегда была такая. Я обожаю Фиону, но иногда то, что она говорит, приходится делить на два, на четыре, на шесть, на восемь — только так можно понять, что она в действительности хотела сказать. О ее ненормальной любви к этим чертовым фараонам вообще молчу.
Я догадываюсь, что сил у нее осталось не больше, чем у меня, — я сама, кстати, выгляжу, как кикимора болотная, — но в этом, по крайней мере, мы равны: я мучаюсь от той же постоянной ноющей боли внутри, от которой Фиона стонет во сне каждую ночь. Такое ощущение, что чьи-то когти рвут мои внутренности. Наверняка она что-то добавляет в еду, говорит Фиона. Ну да, конечно — только у кого повернется язык назвать это едой?! Попробовал бы кто-нибудь это сделать! Клянусь, я бы собрала последние силы, которые у меня еще остались, и хорошенько огрела бы его по голове чем-то тяжелым — вот хоть бы лопатой, которую где-то отыскала Фиона.
Спасение.
Я мечтаю о нем — и не во сне, а наяву… стараюсь сморгнуть пелену, которая теперь почти постоянно застилает мне глаза. Устав, я закрываю их и принимаюсь думать о бескрайних горизонтах. Пытаюсь представить себе, как сорвавшиеся в пропасть альпинисты, уже потеряв всякую надежду на спасение, вдруг видят, как из-за облаков спешит им на выручку вертолет. А иногда мне видятся подводники, последним отчаянным усилием выстукивающие SOS в надежде, что кто-то услышит их и явится на помощь до того, как у них кончится кислород.
Вот сейчас, например, закрыв глаза, я вижу одинокую фигуру матроса, единственного, кто уцелел после кораблекрушения… вижу, как он карабкается на спасательный плот, когда корабль идет ко дну, как он день за днем пытается подать сигнал пролетающим над головой самолетам — а они не замечают его. Он протянул так долго лишь благодаря морским птицам, которых ловит и пожирает вместе с костями, оставляя лишь перья. Дождя нет уже долго, и его язык распух так, что уже с трудом помещается во рту. И вот, когда, измученный жаждой, уже не надеясь на спасение, бедняга готов сдаться, он вдруг слышит рев пропеллеров и поднимает голову вверх. И… О, радость! Это гидросамолет, огромный, белый и прекрасный — покачивая крыльями, он величаво опускается на воду — так близко, что матрос видит буквы, сверкающие на серебряном фюзеляже. Он дрожит… он пытается вспомнить собственное имя. Он почти месяц не разговаривал с людьми…
Впрочем, я тоже — но это так, к слову. Кроме «спасибо» и «я тебя люблю», которыми мы обмениваемся с сестрой, но это, конечно, не считается.
Я постоянно вижу такие сны… часто даже днем. Вижу картины чьего-то спасения… чьего-то освобождения. А иногда мне кажется, что я тоже вырвалась отсюда… я вдыхаю свежий, пьянящий воздух, аромат свежескошенной травы. Я охраняю Фиону… стою на страже, когда она спит — вернее, пытается спать. Я часами слушаю по ночам, как наша жуткая тетушка скребется там у себя внизу, точно таракан… или, вернее, как те бездомные бродяги, которые рылись в наших контейнерах с мусором. Почему-то при мысли об этом мне становится тошно.
Но чаще всего мне является Джим.
И тогда я снова мечтаю, как убью его…
В последний раз, когда я видела Джима живым, он помогал каким-то девушкам, нагруженным пакетами с покупками, перейти на другую сторону улицы.
Вежливо взял под локоток, вежливо кивнул водителям, прося немного подождать, — словом, Джим в своем репертуаре. На нем была одна из старых гавайских рубах, оставшихся в наследство от Гарольда, — зеленые ананасы, ярко выделяющиеся на фоне красного шелка. Как ни противно, но приходится признать — ему она чертовски шла.
Я ехала на велосипеде вниз по дороге, спускающейся к основанию холма — собиралась подкупить продуктов для Ифе, которая по-прежнему отказывалась выходить из дома. С того самого дня, как этот ублюдок, стараясь заткнуть нам рот, зверски избил ее, прошла почти неделя. Задумавшись, я едва не сбила их, его и этих девчонок, только в самый последний момент успела нажать на тормоз. Джим, выпорхнув из- под моего переднего колеса, отпустил какую-то шутку, обе девчонки захохотали. А потом он, ухватившись за руль моего велосипеда, шутливо встряхнул его. Нож, который я стащила у сестры, лежал на дне моей сумки. Стиснув зубы, я дала страшную клятву, что выпущу мерзавцу кишки — прямо тут, на улице.
И тут он вдруг улыбнулся. Не насмешливо, нет. И не призывно. Просто легкая улыбка скользнула у него по губам… тень того, что скрывалось в глубине его души, невидимое под этой гладкой загорелой кожей.
И если до этого у меня еще и были сомнения — ведь я примерно представляла, через что мне придется пройти, прежде чем эта загорелая кожа станет пепельно-серой — то они мгновенно исчезли…