— Утонул «Челюскин»! Люди высадились на лед! Погиб «Челюскин»!..
Мы совали прохожим эти листы, отпечатанные на тонкой бумаге, и бежали дальше, пока в руках не осталось ни листа. Даже себе забыл оставить.
Утром об этом сообщили все газеты.
Пароход затонул. Пока он погружался, на лед успели выгрузить продовольствие, палатки, бочки с горючим, лес. Все люди, кроме одного человека, сошли на лед, — все люди, кроме Бориса Могилевича. Он замешкался, спасая имущество, а может, его ударила какая-нибудь балка. Вместе с «Челюскиным» ушел он в студеные воды Чукотского моря.
Я читал в газетах и слушал по радио о жизни людей на льдине, в «лагере Шмидта» — так был прозван челюскинцами их дрейфующий городок. Я представлял, что было на душе у людей, когда корабль тонул, когда в небо задралась корма с обнажившимися винтами. Он уходил от них, огромный, грустный, с теплыми салонами и каютами, к которым за месяцы плавания так привыкли люди. И на нем остался один человек.
Клокотало, пенилось море, гремел расколотый, искрошенный лед, вода выплескивалась на льдину. Льдина трещала и содрогалась. Все ниже опускалась корма «Челюскина», пронзительно чернея на фоне льдов и неба, и вот ее поглотило море.
Все, кроме одного, остались на льдине, большой и ненадежной, вдали от твердого берега.
Горько смотрели люди на то место, где только что был их «Челюскин», на взрывы и клекот воды, на бочки и бревна, плавающие среди битого льда.
Цветными карандашами рисовал я в альбоме «лагерь Шмидта»: палатки, домики из снега и досок, озябших людей и длиннющий шест с красным флагом. Среди людей был и сам Шмидт, сам Отто Юльевич — его имя и отчество узнала вся страна, — с большой черной бородой, тоже ставшей знаменитой.
Я прибегал в школу, и первая фраза была:
— Слыхали про медведей? Пожаловали в гости…
— Читали. А льдина не треснет? Вдруг все утонут?
— Спасут их. Снимут.
— А продовольствия у них много? Хватит? А топлива?
— С самолетов сбросят.
— А где они воду пресную берут? Лед топят?
— Наверное. А как они моются?
О челюскинцах мы перешептывались на уроках, писали о них стихи в классную стенгазету и во дворе строили из снега свой «лагерь Шмидта».
Скоро челюскинцев стали спасать: наши летчики вывозили с льдины людей. Вначале женщин, больных и ослабевших, потом — остальных. Люди уступали друг другу очередь, хотели последними сойти с этой опасной льдины.
В пургу и метель выискивали льдину Леваневский и Слепнев, Доронин и Молоков… Их было семь, семь летчиков, на гимнастерках которых засверкали первые золотые звезды Героя.
В полярную ночь, когда летчики не могли разглядеть крошечный лагерь, челюскинцы жгли в бочке нефть, и черный дымный хвост, уходящий в небо, притягивал летчиков.
Всех спасли. Никто больше не погиб. Никто, кроме Бориса Могилевича. Я навсегда запомнил его имя. Я ни разу не видел его портрета и не знал, сколько ему лет и откуда он родом. Может, он был белорусом, потому что многие белорусские фамилии оканчиваются на букву «ч». Я даже думал временами, что он родом из города, где я родился, из Могилева, потому что у него была фамилия Могилевич.
Челюскинцев доставили в Москву, и я видел в кинохронике, как они ехали в открытых машинах по улице Горького в пурге цветов и приветственных листовок. Их встречали на Красной площади, за мужество и выдержку их наградили орденами, вожди принимали их в Кремле…
А в следующем, тридцать пятом году вышла особая челюскинская серия почтовых марок. На самой дорогой, пятидесятикопеечной, был изображен покинутый ледовый лагерь: два белых медведя, закинув морды, с тоской смотрят на последний улетающий с льдины самолет. Вдали лучится северное сияние, развевается на шесте флаг, а медведи глядят в небо и воют…
Далеко с тех пор шагнуло время.
Много наших дрейфующих станций плавало и плавает у Северного полюса, и событие, равное тому, не заняло бы теперь в газете больше одной-двух заметок. Не такое уж это крупное событие для огромной страны. Но ведь то были первые наши подвиги, первое единение человеческих судеб на шатком, треснувшем льду, начало больших путей…
Сколько кораблей погибло с тех пор от бомб, мин и торпед, сколько городов и людей превратилось в прах! Но я хочу, чтоб жил в памяти людей «Челюскин», и «лагерь Шмидта», и Могилевич, и первые герои, и наши волнения и тревоги тех лет, когда страна была такой молодой.
Западная Двина
Я часто ловил с этого причала уклеек и пескарей. Однажды клевало плохо, я смотал удочку и сел, опустив вниз босые ноги. От нечего делать стал разглядывать на дне плоские белые камни, консервные банки и ржавый топор и при этом болтал ногами.
Вдруг причал легко задрожал. С веслами на плече на него взошел высокий парень в хорошем сером костюме со значками, при галстуке. Ну и вырядился! Он был слишком нарядно одет для катания по реке.
Он шел по гнущимся доскам ко мне.
Я его знал. Он жил в домике у берега, и я не раз, спускаясь к реке, видел его сквозь щели забора — у грядок и клумб с цветами. Я много раз видел, как с веслами на плече, просто одетый, спускается он по деревянной лестнице от домика к реке.
— Здравствуй, паренек, — сказал он.
Я ответил.
— Ты, наверно, живешь где-нибудь рядом?
Я сказал, где живу. Его вопрос удивил меня.
— Я часто вижу тебя здесь.
— И я вас, — сказал я.
— Грести можешь? — внезапно спросил он.
— Могу.
— А плавать?
Я даже немного обиделся:
— Кто ж не может плавать?
— А ну-ка покатай меня немного! — Он жестом руки пригласил меня в лодку.
Я не заставил себя ждать.
Парень отомкнул замок, вынул кольцо с цепью, спрятал ключ в карман. Потом сошел в лодку, сел, подтянув на коленях брюки, и сказал:
— Валяй.
Я ничего не понимал. Вставил уключины с веслами в гнезда, оттолкнулся от причала, и течение подхватило лодку. Я выправил ее веслами и, вкладывая в них всю силу, погнал лодку вверх.
Вода с шумом обтекала нос, клокотала и пенилась у бортов. Парень смотрел на меня странным взглядом — прищурившись, изучающе. И молчал.
Молчал и я.
С детских лет любил я воду, и одно из первых моих воспоминаний — вода. Я родился вблизи Днепра, в Могилеве он узкий, будничный и мелкий, но я навсегда запомнил его, и меня, новорожденного, наверное, обмыли его водой. Потом мы жили у Припяти, которая в раннем детстве казалась мне морем, — она, ее