это время в полушаге от мужиков свалилась береза, чудом никого не задев.
— Хватай топор! Пошли вкалывать. Видишь, вот эти ветки срубить надо, — показывал Прохор, как готовят хлысты из поваленных деревьев.
Топор в его руках игрушкой вертелся, дятлом стучал без устали. А Володька достал карандаш, бумагу, в сторонку отошел. Сел на пенек. Изредка поглядывая па Прошку, работал карандашом.
Прохор не враз приметил это. Когда обрубил ветви на березе, оглянулся. Увидел новичка на пеньке с карандашом и взорвался:
— Ты что это, транда, соленые уши, в карманный бильярд играешь? Очумел? Иль тебе по колгану сыграли ненароком? Чего разляпился? Давай, вкалывай! — Он подтолкнул топор к ногам.
— Сейчас! Одну минутку! Встаньте еще раз к березе! — попросил Володька Прохора. Тот глаза вылупил. Покрутил пальцем у виска и спросил:
— Ты, часом, не с дурдома к нам сорвался? А ну, отваливай пахать! — кинулся к Володьке с кулаками.
Тот удивленно глянул на взъерошенного мужичонку, взял топор, пошел к ели.
Приглядевшись к Прошке, попробовал повторить. Но топор с визгом отлетел в сторону. Володька поднял его, окорячил дерево. Взмахнул топором. Попал по сапогу. Хорошо, что скользом.
Прохор терял терпение. Он показывал целый час, как нужно становиться над стволом, как брать топор, срубать сучья, ветви, лапы. У новичка ничего не получалось. Не мог постичь немудрящую науку. И Прошка, измучившись с ним вконец, взвыл не своим голосом:
— Бугор! Забери от меня этого мудака, покуда я ему уши на жопу не пересадил!
Куда только ни ставил Володьку Федор, нигде не потянул мужик. Все валилось из рук. Он отнял кучу времени, сил и нервов. Получил полную пазуху матюков, но и это не помогло. Словно заклинило у Володьки все мужичьи задатки.
Поставили его собирать хлысты в пучки: все ноги себе и мужикам поотдавил. Попробовали его приноровить к валке леса: цепь бензопилы в клочья порвалась. Никитин потерял терпение. И когда увидел, что даже колышек этот мужик не может вбить в запил, схватил за плечо, отшвырнул от дерева и, послав его туда, куда Володьку еще никто не посылал, велел вернуться в палатку.
У Федора уже тряслись руки, и он не хотел сорваться. Володька пошел к палатке, едва волоча ноги. Он понял — бригада не оставит его у себя. И не сегодня, так завтра отправят его обратно. Как неприспособленного, никчемного человека, негожего в тайге. Обидно было. И Прохоренко, не дойдя до палатки нескольких шагов, сел на пенек под могучую пихту. Уронил голову на руки. Возвращаться ему совсем не хотелось. Да и обидно. Решил всем и себе доказать, что не пропадет, что жив в нем человек и мужчина. С достоинством, гордостью. По не получается. «А так хотелось!» — вздохнул Володька, оглядев руки, оказавшиеся слабыми.
— Ты почему здесь сидишь? Что случилось? — приметила его Фелисада.
— Прогнали. Не получилось у меня ничего. Нигде. Бригадир отправил обратно. Жду, на чем вернуться в Якутск, — признался честно.
— А вернуться тебе есть куда?
Прохоренко отрицательно головой покачал.
— Ты иди сюда! Чайку попей. Чего там киснешь? — позвала Фелисада.
Володька сел на скамейку. Горький дым папиросы першил в горле.
— Пей! — подвинула Фелисада кружку чая. И, присев рядом, спросила: — От кого ушел?
— От себя хочу уйти. От других — проще. Но как? Слабаком я оказался.
— Э-э, нет, голубчик. Слабак в том никогда не признается. Только истинные мужики могут на себя клепать. Слабак из кожи вывернется, чтобы доказать обратное. Он себя не ниже богатыря ценит. И живет за счет своего нахальства и гонора. Как наш Прошка. Он не только на мужика — на плевок мужичий не тянет. Ты только глянь на него! Пальцем, как клопа, раздавить можно. А, гляди, приспособился, приноровился и выжил. Он же тебе по пояс. Неужель ты слабей его? Да быть того не может! Не верю. Уж если Прошка справился, тебе лишь захотеть надо. Разозлись! И получится! Не позволь себя осмеивать! В себя поверь! Сам! Сюда никто не появился готовеньким. Все учились на ходу. Но, видно, у них на жизнь было больше злобы. Вот и ты. Представь, что не ветки — врага своего кромсаешь, из-за какого к нам судьба забросила. И получится. Научишься! Когда уменье придет, утихнет память, уляжется обида, жить станешь спокойнее. Все здесь через это прошли, поверь мне. Не каждому подсказывали. Испробуй себя еще. Уехать успеешь, — посоветовала она тихо и пошла в теплушку за вареньем для Володьки. Когда вернулась, того уже не было. Лишь тяжелые шаги да треск сучьев под ногами стихали в чаще тайги.
Фелисада тихо улыбалась. А Володька, покусывая губы, вернулся к бригаде. Молча заспешил к упавшей березе. И, не глянув на Прошку, окорячил ствол. Взмах — нет ветки. Еще взмах топора — отлетела вторая. В глазах темно от ярости. топорище в ладонях раскалилось. А Володька от дерева к дереву шел, не замечая людей, их удивления, разинутых ртов. Топор звенел, как обида, как застрявшая в груди боль. Володька отсекал сучья: желваки на лице ходуном ходят, зубы до боли стиснуты.
— Что уставились? Цирк, что ли? Пошли по местам! Прошка! Тащи ветки в огонь! Не то уж закопает тебя новенький! — турнул мужиков одноглазый Леха.
— Шабаш! — крикнул, когда совсем стемнело, Никитин и, положив руку на плечо новичка, спросил: — Что это с тобой случилось?
— Мужика в себе нашел, — ответил Володька, шагая к палатке. Подойдя к Фелисаде, накрывающей на стол, бережно взял ее руку, поцеловал. И сказал короткое: — Спасибо…
Лесорубы, увидев такое, онемели.
— Не-е, мужики, я готов на спор все пуговки от ширинки сгрызть, но этот тип — шибанутый! — открыл рот Прохор и добавил: — Иль не знает, как мужик к бабе подходить должен? Лапу ей целовать? Еще чего не было! Пусть хоть она и Фелисада, с бабьем строго надо! И не лапы ей слюнявить! А всю жопу в один кулак схватить! Да так сдавить, чтоб за куст бежать не с чем стало. Тогда она почует истинные ухлестыванья! — зашелся Прошка.
— Это ты меня в кулак поймать собрался? — внезапно ухватила его повариха за оттопыренное ухо.
— Я о бабах! Клянусь! Не про тебя! Чтоб мне собственным говном подавиться! Не хотел про тебя плохо брехнуть! Ну, выпусти! — визжал Прошка.
— Так его, Фелисада! Зажми! — смеялись мужики, но повариха отпустила Прошку, пообещав в другой раз язык вырвать.
— Ну, нынче свежак дал! Полдня дурь в штанах искал. А под вечер — озверел!
Володька в это время уже сидел на берегу Алдана. Обсыхал. Его трясло. То ли от холода, то ли от воспоминаний. Он сам не знал, что переломилось в нем, что дало толчок.
Он и не заметил Фелисады, подошедшей тихо, неприметно. Она набросила ему на плечи полотенце и сказала:
— Оботрись. Да иди ужинать вместе со всеми. Потом отдохнешь.
Прохоренко ел, не глядя в миску, не ощущая вкуса. Ведь вот хотел забыть, слово себе давал. Но не получилось. Память разбудил. И уже не мог задавить, избавиться от нее.
— Слышь, Вова! Чего мечтаешь? О чем болят твои голова и головка? Да забей на все! Пошли прожитое туда, откуда свет впервой увидел, и живи, как все мы! Бабы что? От них единые горести! Чтоб им клин в жопу, — вовремя заметил нахмурившуюся Фелисаду Прохор и предусмотрительно пересел подальше от поварихи.
— Кем ты работал до лесу? — спросил Прохор с любопытством. — Художник?! Во, хлебное дело! Если бы я умел, одни бы сотенные рисовал. Изобразил кредитку, и живи, в потолок поплевывая. У нас один такой сидел в зоне. Купюры так малевал, что ментовка не могла отличить его работу от банковской. И только один его наколол. На мелочи. Он этого Ленина в фуражке намалевал. Его и взяли. За самые что ни на есть…
— Я города оформлял, улицы, чтобы красиво смотрелись, — уточнил Прохоренко.
— А это не ты ли, часом, в Магадане поставил памятник Ленину на Колымской улице? С протянутой рукой. Да еще написал: мол, вперед, к победе коммунизма! А Колымская улица аккурат на трассу выводит. Какую зэки строили. Да на рудники, к зонам! Хорош твой коммунизм! Едри его в корень! Я до конца не дошел и то чуть не окочурился. А кого еще дальше увезли, вовсе не воротились!