— Отпусти, Федя! Сыну нынче я понадобился. Насовсем. Внучок объявился. Ему без меня нельзя. Буду в семье. Заместо домового. Проку от меня немного нынче, одна видимость. Но на что-то сгожусь.
— А сам-то хочешь? Иль не можешь отказать Климу? Скажи мне по душам, Петрович! Сам знаешь, ты у меня на особом, золотом счету. Я тебя всюду разыщу. Навещать буду. Но отпускать не хочется. Хотя, знаю, когда-то все равно придет время расставания. И все ж подумай, не торопишь ли ты его? Ваньке уже полгода. Скоро соображать начнет. Пусть меня смалу помнит. Своим…
— Тогда езжай. Что ж делать? Пусть хоть внуки теплом обойдены не будут. Но если что, знай, твоя раскладушка в нашей палатке всегда свободна.
Узнав, что Петрович собрался уходить из бригады, мужики возмутились:
- Как это уедет? А мы как без него? С ума ты спятил, что отпускаешь Ованеса? Пусть не вкалывает совсем, пусть ветки сжигает. Пусть просто с нами живет! Отцом всем! Не отпускай его! Ни к кому! Тем более к бабе! Невестке! Все они лярвы! Чтоб им ежами до смерти просираться! Мало он горя хлебнул от одной суки? Не отдавай! — вспотел от крика одноглазый Леха.
Клим, стоя за палаткой, слышал каждое слово. Голову опустил. Уши от стыда горели. Каждое слово, как пощечина, било.
— Пошли ты этого сына туда, откуда он свет увидел! Ишь, туды его мать! Выродок свинячий! Ему под сраку окурок попал: Петрович, подуй, чтоб не болело! Где был этот мудило, когда болел Ованес? Ты помнишь, как умирал он? Как мы тащили его в село на руках. По льду! Он еле взялся.
И трактор провалился бы на нем. Мы все его тащили. На переменку. Сами чуть не сдохли! Выходили Ночами дежурили, пока он задышал! Где был тогда тот сын? Внуков делал? Дурное дело — не хитрое!
У меня в яйцах, может, тоже полдеревни пищит Я ж никого силой не поволоку к себе! — возмущался Вася-чифирист, который боялся Петровича больше других, потому что больше всех уважал его.
- Идет он пешком в жопу, тот сынок! Может, Петрович еще сам себе хозяином пожить хочет!
А его в няньки принуждают. Да еще в сторожа к бабе, смотреть, чтобы не блядовала, пока он в рейсе! Ну и жизнь у него настанет! Нет! Я тоже не согласен отпускать его! — ворчал Килька.
— Да будет вам! Чего тут галдите? Раскричались, как сороки! — вошла Фелисада.
— Петровича забирают! Слышь? — сообщил ей Митенька хмуро.
— Петровича? — растерянно ахнула Фелисада. Мужики тут же выложили подробности.
— Повезло человеку. Внук у него есть. Чего же вы шумите? Не станет больше Петрович жить неприкаянно, шататься по тайге, как лешак от алиментов. Будет в семье. Сын его теперь уже не станет жене верить больше, чем отцу. Такое один раз пережить надо. Зато и дольше проживет. Болеть не будет. Когда почувствует себя нужным, сумеет здоровье в руках держать. Это от ненужности болеют. А его в хозяева, в деды забирают. С таким не каждый из вас справится. Это не в тайге. Здесь и медведь сладит. Лишь бы силы побольше. А там голова и сердце нужны. Самые умные, самые добрые. Из всех вас, оно и понятно, и правильно, только Петрович в деды годится. Дозрел человек. А может, из нас, слепых — зрячих сделал. Мы и увидели. Пока только его. Уж коли нас сумел он к жизни вернуть, молодым он очень нужен. А нас, может, навестит когда-нибудь. С внуком. Если доживем мы до встречи той, — вздохнула повариха и тихо стала собирать Петровича в дорогу.
Едва Ованес проснулся, увидел, что все раскладушки пусты. В палатке нет никого. Проспал. Неловко стало. Впервые за все годы. Он торопливо вскочил с раскладушки и вспомнил: сегодня он покидает тайгу.
На вешалке рубашка — белая, отглаженная. На брюках стрелки — муха зад обрежет. Заботливо начищены туфли. Все готово в дорогу. Даже рюкзак, с которым пришел в тайгу когда-то. Рядом сумка: набила ее Фелисада грибами и вареньями, рыбой и икрой. Пусть помнится человеку прошлое, пусть добрым словом вспомнит за столом прожитое и пережитое в бригаде, где общим был не только стол, где роднила не только работа и палатка. Где скупы были слова, щедры и молчаливы помощь и поддержка. Где понимали без слов, признавали и ценили без лести…
— Ты с нами, Петрович! Мы не прощаемся! Через неделю жди в гости! — подал руку на прощанье Никитин.
…Вот и знакомый дом. Все те же ступени, как-то встретят, — волнуется человек, нажав звонок.
Молодая женщина с ребенком на руках открыла дверь. Глянула вопросительно.
— Дед! — протянул к нему руки малыш. — Дед!
Тайга словно смеялась над ним с самого начала и проверяла человека чуть ли не каждый день. Случалось, испытывала жестко. За всякую оплошность и неловкость.
Уже на третий день накрыла Володьку макушкой поваленная ель. Сбила с ног, вмяла в мох, кусты. Прохоренко даже крикнуть не успел. И голубое небо сразу стало черным.
— Мать твою в суку! — подскочил к нему Прошка и позвал мужиков на помощь.
— Дерболызнула макуха по макухе! Да так, что все мозги в зад вбила! Всю дурь вогнала туда! Теперь бы откачать его! — услышал Володька и почувствовал, как кто-то настырно льет ему в лицо воду.
— Вовка! Слышь, художник? Давай, очухивайся! Ну, промудохался ты дольше, чем надо, впредь
шустрей вкалывать станешь! — уговаривал одноглазый Леха. И, устав упрашивать, поднял мужика, понес к палатке, приговаривая по пути: — Совсем слабак! Меня тайга целый год по башке била поначалу. И ни хрена! Она меня по колгану, я ее — в корень! С катушек лишь два раза смела, И то ненадолго. А этого — уложила! Видно, совсем негодный к тайге!
Но через час Володька вернулся на деляну. Голова гудела. На плечах и спине — царапины, ссадины, синяки. На голове — шишки. Мужик крепился, хотя ноги еще дрожали.
— Потаскай ветки к костру. Не стоит тебе на обрубке сегодня! Нагибаться трудно. Помоги Митеньке! — предложил Никитин Володьке, но тот взял топор, молча пошел обрубать сучья. И до вечера сумел пересилить себя…
Зато работал с оглядкой. Прислушивался к голосу бензопилы. И не уходил в воспоминания настолько, чтобы не уловить последних секунд падения спиленных деревьев.
Володька уже не мешкал. Первое крещение, как говорили лесорубы, пошло впрок. Но тайга на том не успокоилась. И уже через месяц после случившегося поставила новую подножку.
Едва подошел Прохоренко к старой липе, чтобы подготовить ее под хлыст, снес вершину, как изнутри, не примеченные никем, вылетели из дупла дикие пчелы, устроившие в стволе свой улей. Они облепили Володьку с макушки до колен.
Мужик вначале пытался отбиваться, катался по траве, кустам. Но пчелы неслись за ним густым шлейфом, обволакивали, жалили нещадно.
Володька взвыл не своим голосом. На нем не оставалось живого места. И оглянувшийся Никитин, сообразив, что происходит, закричал:
— Беги в реку! Скорей!
Володька нырнул в Алдан, забыв сбросить сапоги. Пчелы оставили его в покое, улетели. Но Прохоренко в это не поверил. Все тело болело так, будто его пытали раскаленными иголками. Он весь опух.
Фелисада, увидев его, не на шутку испугалась. Мужика тошнило, в теле — слабость. И, оглядев Володьку, повариха поняла — отравили пчелы человека своим ядом, переусердствовали.
До вечера отпаивала зверобоем. Прохоренко терял сознание. Температура подскочила к сорока. Фелисада протирала Володьку раствором уксуса, заставляла пить молоко.
Мужики, забыв о сумерках, забросили сеть в реку и, поймав пару осетров, натирали грудь и спину художника свежим жиром.
— Ты, того, не откидывайся прежде времени! Мы твоих супостатов из улья выкурили. Из липы — насовсем. Зато и меду взяли — три ведра! На всю зиму хватит! — успокаивал, отвлекал Володьку Вася- чифирист.
От напоминания о пчелах Прохоренко мутило. А Фелисада на третий день заставила его пить воду с медом. И помогло…
Едва спала опухоль и он вышел на работу, считая, что тайга перестанет испытывать его, на новую неприятность напоролся. Змея укусила. Сел на корягу перекурить и не заметил гадюку. Когда увидел, было поздно. Хорошо, что Прошка не растерялся. Отсосал яд из ноги. Казалось, до самых костей выдавливал его. А когда исчезла краснота, заявил Володьке, в последний раз сплюнув яд: