Отодвигая грохочущий стул, Стемнин попятился в угол. Лоб покрылся испариной. Прятать рюкзак за спиной не имело смысла.
— О! Что это у вас, Илья Константинович? Чернила? Ах, овощи-фрукты… Домой или на продажу?
От унижения Стемнин чуть не плакал.
— Бросьте! Вы что, обиделись? Я же пошутил, понимаете?
Стемнин стоял, не поднимая головы.
— Илья Константинович, у меня у самого рядом с домом огород. Когда есть время, я тоже люблю… Кстати! Есть секретный способ, как получить триста огурцов с одной плети. Хотите, расскажу?
— Не люблю земледелия, — угрюмо буркнул Стемнин. — В отличие от вас и моей мамы.
— Да пойдемте же. Мы не закончили разговор.
Вечер был еще неочевиден, разве что краски сделались глубже: теплые — светлее, темные — холоднее.
2
Пока «ягуар» полз по Гоголевскому в очереди «лад», «газелей» и подержанных «тойот», Стемнин мысленно пытался разглядеть ту, которой предстояло написать письмо. Веденцов не назвал ее по имени, и это ужасно мешало воображению. «Пишите пока N. Например, моя прекрасная N, в таком роде. А там видно будет». «N» напоминало паранджу или ширму, за которой едва угадывались чьи-то размытые очертания.
Из обрывочного рассказа Веденцова бывший преподаватель понял, что девушка музыкантша, скрипачка, играет в оркестре и в модном квартете («разве бывают модные квартеты?»), который был приглашен в Загреб на открытие веденцовского отеля. Не то чтобы гордячка, но совершенно не ведется на статус, деньги («На все то, в чем ты ощущаешь себя лучше других», — не без ехидства подумал Стемнин), на громкие имена. Между Веденцовым и девушкой состоялось два коротких разговора. Девушка была доброжелательна, смеялась, когда было смешно…
— Как тебе, то есть вам, сказать… Бывает у них такой смех, русалочий типа. Когда смеются, просто чтобы зубами сверкать, покраснеть, вообще показать свою впечатлительность и прикольность, что ли… Ты потом думаешь: над чем она смеялась? А эта… Похоже, ей все равно, какая она. Нравится — не нравится… Просто знает, что нравится, и очень спокойна насчет этого. Даже слишком…
— Может, от кого-то — фиолетово, а от кого-то нет?
— Все может быть. Но обычно девочка стреляет не целясь. Кого накроет. Недавно попытался сформулировать, что такое идеальная женщина.
— Такие бывают?
— Идеальная для меня. Она должна быть открытая и таинственная. Смешливая и умеющая плакать. Добрая и легкая на подъем. Чтобы выглядела как дорогая шлюха, но была верная однолюбка с прозрачной душой. Пусть будет немного упрямой, но готовой к переговорам… А те, что были раньше, в лучшем случае выглядели как дорогие шлюхи. По той простой причине, что и были ими… Но эта… Тут другое что-то. Она… Как сказать…
— Неуловимая?
— Да, тонкая.
— Заносчивая? Недоступная? Недотрога?
— Нет, она очень простая. У меня к ней нет ключа. Вообще-то у меня миллион ключей. Ни один не подходит! — В голосе Валентина слышалось что-то вроде вдохновения, радость достойному противнику. И тут же, без перехода: —
На Комсомольском проспекте «ягуару» удалось выпутаться из потока машин, и он ровно и мощно полетел мимо размываемых скоростью Николая Чудотворца, старинных армейских казарм, бетонных столбов Дома молодежи и зеленоглазых светофоров к реке.
3
Вечер чисто остывал за стеклом, гул огромного города распадался на редеющие звуки, в попыхивающей паром кастрюле на кухне томились овощи, а бывший преподаватель писал письмо туману. Буква N до поры до времени была отброшена, Стемнин решил в черновике обращаться к девушке по имени, пусть даже оно будет чужим. Он не знал не только адресата, но и того, кто сейчас сидел над листом бумаги вместе с ним и вместо него. Властного, решительного, уверенного в себе, способного одним жестом внушать свою волю другим. Ему не хватало какого-то связующего звена между твердостью повелительной воли и смягчением под властью чувств. Подумав, Стемнин шагнул к полке, провел пальцем по пластиковым ребрам и вытянул плоскую коробочку. Через полминуты раздались шаги фортепианного аккомпанемента — и выглянул тонкий росток мелодии, печальный сквозняк далекой весны. К туману следовало писать туманом.
«Здравствуй, Алена!
Сегодня я оказываюсь в новой роли, меня это смущает. Пришлось собрать в кулак всю решительность, чтобы написать тебе. Ежедневно мне приходится иметь дело с самыми разными персонажами, от настроения которых зависит не только моя работа, но и жизнь многих людей. Если бы каждое мгновение я думал о грузе этой ответственности и о важности мнения всех на свете, я бы не смог сделать ни шагу. Хирург во время операции не должен чувствовать боль пациента, иначе операция пройдет неудачно. Из этого следует, что в повседневной жизни я не слишком часто волнуюсь из-за настроения партнеров, подчиненных, конкурентов. Просто делаю свое дело.
Но, как только я начинаю думать о тебе, твое настроение вдруг оказывается для меня самым важным. Слишком важным. Я должен написать тебе. При встрече я не решусь сказать это: побоюсь, что получится слишком красиво, или собьюсь. Или ты засмеешься. Хотя мне нравится, как ты смеешься.
То, что я хочу сказать тебе, наверное, будет не совсем похоже на то, что я скажу. Во-первых, потому что не силен в письмах…»
(«Какое коварство!» — с удовольствием подумал Стемнин, глядя на свой новый четкий почерк.)
«…во-вторых, сам пока не все понимаю. Когда вижу тебя, чувствую, что нахожусь рядом с тайной. Эта тайна больше, чем я, больше, чем ты».
Он перечитал написанное. Мог ли Веденцов сказать про нерешительность при встрече? Сам Стемнин как раз проявлял нерешительность довольно часто. Пожалуй, это были именно его чувства.
«Творится со мной вот что. Я начинаю предвкушать тебя вокруг, когда тебя рядом нет. Вижу тебя в других — как слабое далекое эхо. Иногда в походке других женщин. А если эта походка совсем не похожа на твою, я думаю об этом именно так. Споено ты стала мерилом всех людей и вещей. Если дом, машина или штора…»