Гогелия, занял первое место, стал чемпионом Советского Союза по фехтованию среди юниоров. И это тоже вроде бы случайность.
Понимаете, хорошие мои друзья, я исследую свою биографию и ищу там те причины, которые меня примагничивали к школьной жизни. Притом так, что я до сих пор отойти от нее не то что не могу, а просто не хочу. Но тогда о смысле жизни я не задумывался. Какой там смысл жизни: надо было как-нибудь помогать семье, закончить университет… И весь день, с утра до поздней ночи, я был занят этими заботами. Я начал читать педагогические книги, чтобы для себя понять, почему я ударил мальчика. Меня самого никогда никто не ударял, ни отец, ни мать, и никто другой. Этого со мной никогда не было. А я посмел. Читал в первую очередь Макаренко. Я пристрастился к его книгам и многое для себя познал. И самое главное: мне понравилась сама жизнь Макаренко и та система, которую он предлагал.
Опять происходит некий случай. В университете начинается курс педагогики и мне читает лекции известный профессор, академик тогдашней Академии педагогических наук России Давид Онисимович Лордкипанидзе[20]. Я начал с ним обсуждать некие проблемы. То есть, имея опыт (я студент-практик) и зная теорию, я задавал ему некие вопросы, то и дело возражал против его теории. Он иногда возмущался из-за моих вопросов, но, тем не менее, терпел. И в этой дискуссии опять возникает случай. Я узнаю, что та школа, в которой я работаю, есть полное отражение той теории, которую излагает профессор. А во мне бунтует опыт моей школьной жизни, тот опыт, через который прошел сам, будучи учеником, и опыт, который я набираю теперь в роли пионервожатого в той же самой школе, где я учился. Тот же самый авторитаризм и в теории, и в практике. И я задумался над тем, могу ли, должен ли я так же поступать со своими пионерами, как со мной когда-то поступали мои учителя — властно, начальственно.
Прошел всего год, и я понял, что, оказывается, этих детей очень люблю. За время работы пионервожатым мне не раз предлагали более высокооплачиваемую должность в райкоме комсомола — отказывался, в университете — отказывался. Не знаю, что меня тогда удерживало в школе. Это же была более сложная работа, чем кабинетная, там я мог быть начальником и продвигаться дальше. Но почему-то мне хотелось работать именно здесь. Теперь я не могу назвать точную дату, когда именно и в связи с чем возникла во мне такая сложная привязанность к детям. И когда мне предложили стать аспирантом по педагогике, я согласился с радостью. Будучи аспирантом, я пристрастился к чтению классиков — Ушинского, Песталоцци, Коменского, Локка, Руссо, Квинтилиана, Макаренко, Гогебашвили, Дистервега, Монтессори, Пирогова… Они восхищали и удивляли меня своей простотой, ясностью, глубиной понимания ребенка. Тогда имя Сухомлинского еще не было известно. Классики педагогики дали мне понять, в чем мудрость воспитания: не в том, что детей надо любить, а в том,
И вот, став более свободным, я узнал о Давыдове[21], об Эльконине[22], и, в первую очередь, о Занкове[23]. Приехал специально в Москву, чтобы их увидеть, узнать, кто они такие. Занков подружился со мной, потом и Давыдов с Элькониным. Я возвращался домой каждый раз как окрыленный, и возглавил вместе со своими коллегами массовую экспериментальную практику в школах Грузии. О смысле жизни я еще не задумывался. Этот смысл жизни как понятие для меня не существовало. Я просто жил и увлеченно трудился.
Не знаю, в который раз я перечитываю работы Толстого: «О жизни», «Исповедь», «В чем моя вера?», и каждый раз нахожу в них некое описание своей бытности. Он тоже не задумывался, а просто жил. И как будто это «просто жить» и было для него педагогическим смыслом жизни. Но в той мере, в какой мы со своими коллегами вместе утверждали свои педагогические ценности, я чувствовал, что во мне прямо изнутри вырастает некая идея. Я то и дело боялся ее, отгонял от себя, прятал в подтекстах, но вот пишешь что-нибудь, и она сама садится на бумагу. Это меня пугало. Идея объединяла в себе смысл духовности, доброты, свободы, любви. А ни один советский учебник педагогики о доброте, о любви, о духовности, о таких вещах ни слова не молвил. Я боялся этого и, конечно, знал, что меня печатать никто не будет. Тем не менее, попробовал. Но из Москвы от очень мною уважаемого, ныне покойного, академика Скаткина[24] и других специалистов я получал отрицательные отзывы. Академик Скаткин был очень деликатным человеком и, видимо, понимал меня. Спустя годы мы с ним подружились, и он даже ссылался иногда на меня в своих книгах. А в Грузии вовсе не принимали моих статей. Я научился искусно закладывать их в подтексты. И увидел: кто-то закрывает глаза, кто-то не догадывается. Так появились первые статьи и книги.
Был у меня такой случай, когда… Опять случай… Когда я взял своих пионеров и повел в церковь Кашуэти[25]. Это старинная церковь в Тбилиси, очень интересная, древнейшая. И даже не думал, почему повел, наверное, потому, чтобы показать культурную ценность детям, — в центре Тбилиси стоит этот великолепный храм. Но на другой день меня пригласили в райком комсомола и сказали: «На этот раз мы тебя прощаем, но больше детей туда не води, ты — коммунист».
Так я прожил до 1972-73 года. А дальше начал разбираться в своей педагогике. И находился в длительном поиске: писал дневники, общался и беседовал с классиками, изучал школьную действительность. Особенно перед сном любил долго размышлять: «А что я, в конце концов, ищу? Какое хочу предложить ребенку воспитание? Что есть для меня педагогика? Что я в ней должен сделать?» Эти вопросы не давали мне покоя. И постепенно вырисовывалась идея духовности и гуманности. Эту идею я еще не понимал в полной мере, но устремился к ней всей своей сущностью.
Шли годы, и когда в 1989 году меня избрали членом Верховного Совета СССР, и я был вынужден жить в Москве, тогда в мои руки попали источники, которые помогли мне понять самого себя. Кто-то передал мне книгу «Зов». Я по опыту убедился, что книги умеют находить того, кто в них нуждается. Со мною это часто происходит, что случайностями уже не назовешь. Мне было непонятно, что это за зов, кто меня зовет, кто этот Учитель. В Верховном Совете я сидел в третьем ряду, передо мной в президиуме сидела вся власть, а я читал. Кстати говоря, А.И.Лукьянов[26], который председательствовал на Верховном Совете, не раз меня спрашивал: «А что ты там читаешь, нельзя ли мне тоже почитать?» Он был очень общительным человеком. Я ему показываю — «Зов». «Да, — говорил он, — это не похоже на мои стихи». Он был поэтом. А когда я получил ксерокопию книги «Община»[27] , вот тогда я был весьма озадачен. Это потому, что в «Общине» излагаются те же самые идеи, мысли, которые я стараюсь утверждать в книгах «Здравствуйте, дети!», «Как живете, дети?», «Единство цели». Эти книги, которые прославили меня в российском пространстве, вышли большими тиражами в начале восьмидесятых годов. Иногда я в этих текстах выделяю жирным шрифтом некие мысли. И вот эти некие мысли часто совпадают с теми, что я вычитывал в «Общине». Я никогда в жизни не занимался плагиатом, а если бы даже и занимался, то я впервые узнал об этой книге и впервые ее видел. Вы сами знаете, мало кто был осведомлен тогда об этих книгах. Так определилась во мне идея гуманно-личностного подхода, идея духовного гуманизма в педагогике.
Я пытаюсь определить свой смысл жизни, заглядывая в свою биографию, анализируя пройденный путь. Шестидесятые, особенно семидесятые годы, были в моей жизни весьма драматическими временами, когда я или должен был бросить все и уйти из педагогического мира насовсем, или должен был выстоять. Давление со стороны высших партийных и правительственных органов было мощным. Каждую неделю меня вызывали в разные инстанции писать опровержения на доносы, давать пояснения на те статьи, которые публиковались в газетах.
В партийных газетах меня называли «буржуазным педагогом» и считали, что эти идеи противоречат советской, то есть, партийной педагогике. А какие это были буржуазные идеи? Просто тогда речь шла о развитии. И даже идеи развития и безотметочного обучения воспринимались как буржуазные. Вот каким образом авторитаризм господствовал в нашей действительности. Были и такие сложные, критические периоды, когда министерство закрывало лабораторию. Я тогда был на грани, хотел бросить все и уйти