философия была такая: жизнь развивается, общество развивается, но развивают их люди-интеллектуалы, а среди интеллектуалов самыми важными являются художники и поэты. «Поэты и художники — это мы, которые ведем народ, а для этого мы должны писать». А в чем была для них теория и смысл жизни? Она была в том, как он говорит, «мы писали о том, о чем сами не знали, и воспитывали людей так, как сами не знали, как надо воспитывать», то есть давали людям то, о чем сами не знали. Это такой странный подход. Чем это объясняется? Тем, что «это все вдохновение, а откуда берется вдохновение, мы не знаем, вот ты — вдохновляешься, пишешь, а это даешь народу», как будто ты не зависим от своего произведения. Эту теорию он вынашивал долго.
Но там же признавался, что ему не нравилось сообщество этих людей. Это были пакостные, мелкие люди, иногда предавали друг друга, спорили между собой. И то, что они спорили между собой, заставило задуматься: значит, нет истины, раз такой возникает спор между якобы поэтами и художниками. «Мои писания, — говорил он, — тогдашнего времени были такие: они отчасти и насмешливые, отчасти я хотел показать себя, хотел прославиться, иметь деньги, и я это имел, мне аплодировали, мне доставались большие гонорары, я жил вольготно, у меня были женщины, было все»…
А потом участвовал в войне. Эта война тоже породила в нем некий смысл жизни. Я не знаю, назвать это, опять-таки, желанием прославиться, возвыситься над кем-то, потому что он сам об этом так говорит: «Хотел возвыситься, хотел жить лучше, чем другие, иметь больше, чем другие, прославиться даже больше, чем Пушкин, чем Шекспир, чем Мольер»… Прославиться больше — он к этому стремился! Совершенствование, в этом плане, уже проходило в нем. «Это становится, — говорил он, — смыслом жизни». И вот то, что он вспоминает в связи с этим, когда он уже как будто далек от Бога, — для него материальные блага становятся высшими ценностями, — когда он вспоминает уже в сорокалетнем возрасте об этом прошлом, он открывает нам удивительную свою тайну, жуткую тайну, от которой дрожь пробирает. Он говорил: «Я убивал, я насиловал, я отнимал, я воровал, я делал все это. А теперь мне очень трудно, жутко все это вспоминать». Он насиловал своих крестьян, а на войне убивал людей. Он сам говорил эту правду, он не мог лгать.
Это — исповедь, а не литературное произведение. Это есть исповедь, открытый текст его души. Но потом видит, что оказывается это не жизнь. И после того, как он женился, — а тогда ему уже было 28–29 лет, — вдруг на него нападают некие минуты, когда он просто не знает, где находится и чем занимается. Перед ним возникает большой вопросительный знак: «Зачем?» Он до этого хотел расширить свое большое имение в Самаре. У него 600 голов лошадей, а хочет иметь больше. Но вдруг возникает вопрос: «А зачем мне все это?» — «Хорошо, буду иметь больше, много буду иметь, а дальше, зачем?» Он любит жену. — «А дальше, а зачем?» Он воспитывает детей. — «А дальше, а зачем?» Пишет книги. — «А дальше, а зачем?» Вот этот вопрос: «Зачем я должен это делать?» — все больше и больше довлеет над ним.
И он не может найти ответа, а раз не может, приходит к выводу: или надо сунуть голову в петлю, или же застрелиться. Или одно, или другое. Он, кстати, часто носил с собой веревку для того, чтобы это свершить, или выходил в лес с охотничьим ружьем. И он был близок к этому, очень близок, как он это описывает, а мы просто должны верить, ведь он слова не говорит без правды. В поисках ответа на вопрос: «А зачем, зачем?» он открывает вдруг в себе, в себе, подчеркиваю, Бога, то есть он возвращается к тому, от чего начал отходить, открывает смысл Бога, ибо другого ответа на вопрос: «Зачем?» — нет. «Ведь, — говорит он, — меня кто-то породил, я же не птенчик, который выбросился из гнезда, лежит в глубокой траве и там пищит. Ведь кто-то меня любил, кто-то породил, кто-то кормил, кто-то вынашивал? А кто это?» — спрашивает он и дает ответ: «Никто другой — Бог. Другой не может быть. И у Бога тоже свой смысл жизни, нам надо догадаться, постичь или постараться познать смысл жизни Творца. Если мы на этом пути будем находиться, то нам достанется смысл нашей личной жизни».
И он всячески устремился к этому. Как только он вернулся к прошлому, точнее, обновил это прошлое, конечно же, в другом смысле, — тогда он бессознательно верил в Бога, а сейчас он пришел к Богу сознательно, — это было уже другое состояние, ему скоро уже будет пятьдесят лет, — как только он это открыл в себе и сказал: «Сейчас предо мной уже свет, уже путь открывается», — он делает резкий отход от прежней жизни. Резкий, повторяю, очень резкий, до такой степени, что окружающие удивляются, что же с ним происходит, что это такое.
Он уже не признает свое общество, не признает общество своего уровня, стремится быть как крестьяне, любит с ними быть, хочет раздать всем свое имение, свое имущество, только жена, члены семьи противятся, потому что говорят: «А нам тоже необходимо наследство». «Раздашь, — спрашивают они, — а потом что с нами будет?» Он хочет все это сделать. Ему этого не позволяют, и в связи с этим возникает драма в семье. Повторяю, эта позиция осталась в нем до конца жизни. Может быть, потому он бросил семью, а, в конце концов, и ушел. Об этом я уже не знаю, об этом не пишется. Может, это и было причиной семейного конфликта. Изменяешь образ жизни — и возникает иной смысл жизни.
Мой смысл жизни дальше гуманной педагогики не идет, этого достаточно для утверждения. Смысл жизни Вернадского — наука, и хотя он говорил: «Я глубоко верующий человек, верю в Бога»… И хотя у него свое понятие о Боге, но он дальше не идет, Бога не ищет в своей науке, допускает, но не ищет. А Толстой ищет Высшее, от Которого и наука рождается, и все остальное рождается. И сознание наше досталось нам от Него. И высший смысл жизни, который преподнес нам Толстой — это смысл Бога и путь Бога, открытие в себе Бога.
Но вот что еще произошло с ним. Приняв Бога, он задумался над тем, каковы источники для веры. Эти источники есть Благовестие, Евангелие. И он ставит такой вопрос: «В Евангелии (которое он называет Благовестием, когда переводит Евангелие, именно так называет, от этого слова), в Благовестии воистину есть истина, это действительно есть истина, там есть истина, но есть и неправда, ложь. А мне нужно разобраться, что в этом — правда, а что — ложь». И начинает этим заниматься. Тогда и происходит большой конфликт с церковью, когда он, пересматривая Евангелие, отводит некие тексты, дает толкования неким текстам, чистит этот текст, исходя уже из истинных принципов самого Христа, скажем: непротивление злу, любовь… Это доводит до полного совершенства, до полного восприятия, как самый высший смысл жизни. Эти ценности им кладутся в основу, и получается у него другой текст, другое Святое Писание.
Почему эти величайшие книги не печатались? Мне представляется, дорогие мои друзья, и где-то я вычитал, что Россия не имеет своего высшего мудреца. Россия не имеет, и многие страны не имеют. Восток имеет: Конфуций, Лао-Цзы, Будда — это величайшие мыслители мира. Платон, Сократ, Аристотель — вот это мыслители мира.
Если мы будем искать мудреца в России — это Толстой. Это только Толстой. Беда вот в чем: его самые величайшие творения, которые не литературные (не «Война и мир», не «Анна Каренина», не «Воскресенье»), где он философ, мыслитель, сущность совершенно иного склада, — вот эти творения нам неизвестны. Все читают, скажем, «Анну Каренину», а «Исповедь» не знают. Не знают также «О жизни». Это удивительное философское эссе, в котором он очень близко подходит или даже опережает идеи, которые заложены в буддизме. Он принимает ценности буддизма, идеи Конфуция, ведет эти ценности и идеи дальше: совершенствует Новый Завет.
Он идет к священникам, допытывается: «А в чем вера?» И знаете, получилась вот такая странность. Он говорит: «Я советую некоему священнику: зачем нам делить разные направления христианства, там евангелисты, там католики… Пусть, что нас разделяет, пусть разделяет, но есть то, что нас объединяет, есть семь таинств, скажем, или что-то другое, давайте в этом будем едины. Там, где мы едины, останемся едиными, чтобы не видеть друг в друге врага». Но они так объясняли ему это разделение. «Мы не может этого делать, — сказали они, — ибо нам, начиная с Никейского собора, завещали, чтобы так держаться, и мы должны уважать наших предков».
И Толстой делает вывод: получается, не вера главное, а уважение к предкам. А в уважении к предкам нет истины, то есть, нет религиозной истины. А истина в другом, и эту истину трогать не хотят, ибо тем самым будет некое опровержение того, что нам досталось от предков, скажем, от разных Вселенских соборов или от разных религиозных догматов.
Отсюда, повторяю, весь трагизм Толстого. Его отлучают от церкви, его книги сжигают. Когда он выпустил в 50 экземплярах книгу «В чем моя вера?», то ее конфисковали, прямо из типографии забрали, ему даже ни один экземпляр не достался, — позже он эту книгу в рукописях распространял, — и забрали ее из Москвы в Санкт-Петербург. Но там вместо того, чтобы книгу сжечь, ее забрали читать министры, они ею