Следовательно, кафедра, – размышлял Александр Сергеевич, – или сам Степунов, – человек он осторожный, но иногда увлекающийся, – попытается заступиться за своего выпускника в печати.
Со времен противостояния дворянской и разночинной литературы в России, – признаков и оттенков на протяжении столетий не счесть, особенно в первой четверти двадцатого века! – разделение на «лагеря» стало особенностью русского литературного процесса, – рассуждал Ушкин. Даже при советской власти. Сами по себе литературные шедевры не имели никакого отношения к трескотне вокруг них. Обывателю, даже если вообразить, что нынче он хоть что-то читает, кроме Пелевина и Акунина, нет дела, на какие периоды разделил Белинский творчество Пушкина или Гоголя или чем отличается символизм от акмеизма. Во времени остаются лишь сами шедевры, как ни запихивай их за узенькие парты литературных школ.
Мелким хищникам в стае легче гнать и травить крупного зверя. Сунься в чужую стаю – одни клочья полетят! В том смысле, что там, где публиковался Ушкин, Степунов и компания не станут публиковать свои работы, и наоборот.
Ушкин прикинул издания, куда Степунов мог определить коллективный опус. Специализированные журналы – отпадали: это не общественно-политическая трибуна. Оставались художественно-литературные «толстяки» и газеты. Он выписал их на листок и позвонил Шапошникову. Тот выслушал аргументы ректора.
– Хорошо, я доложу, – проговорил чекист.
– Поставьте меня в известность. Чтобы в коллективе не появилась червоточина!
– Поставим…
Ушкин понимал: его интрижка – подлость! Но перебороть себя не мог: фантазии и реальность смешались в его воображении. Писательство это некая форма шизофрении. Прекратить моделировать сюжеты для Ушкина значило остаться один на один с болезнью. Не находя выхода, она сгрызла бы его изнутри. К тому же, что это за «дело»? О яблоке!
Оставалось ждать. Что мог – Ушкин сделал.
Аспинин дочитывал рукопись в гостиной на диване.
За окном ветер раскачивал ветку: ветка выныривала из мрака перед освещенным окном и снова исчезала в темноте. Тихонько постукивали ставни на соседском чердаке. И казалось: за окном кто-то неловко прячется и осторожно ходит наверху.
За несколько часов наступила холодная московская осень.
Андрей представил, как брат, отгородившись от мелкого и сиюминутного, прожил жизнь своего мальчика, передумал его мысли. Ему стало жаль брата и пакостно на душе, за все, что теперь происходило.
От двери потянуло сквозняком. В комнату заглянул Веденеев. На нем были джинсы и пуловер Аспинина из верблюжьей шерсти поверх футболки. Причесанный и умытый Веденеев имел важный вид, какой принимают алкоголики, когда хотят казаться трезвыми.
Аспинин потянулся, подняв руки. Поздоровались.
– Есть будете? – спросил Андрей.
– Буду!
На кухне Аспинин разогрел в микроволновке макароны и пару котлет. Веденеев присел к столу.
– Зачем вам это? – спросил бродяга. – Возитесь со мной. Тогда, в сквере, еще понятно – я напился. А сейчас оставили жить. Вместо брата спасаете? – Извините, мне Серафим рассказал…
– В вас нет тупого нахальства пропойцы. И, похоже, вы человек порядочный.
– Откуда вам знать, что – порядочный?
– Надеюсь, вы не станете исповедоваться на ночь.
Веденеев хмыкнул. Он жевал, навалившись грудью на стол и на скрещенные руки.
– Я тут думал. Дело вашего брата не пустяк, – бродяга посмотрел на Андрея исподлобья. – Не в смысле политики, – в политике я ничего не понимаю, – а в смысле, что ему там не мед. За мной тогда в общагу приехали. Я посмеялся: лады, любой опыт для нашего брата полезен. Самое жуткое не то, что ты туда, как на экскурсию едешь, себя иным, чем больные, считаешь, а это и значит, что ты, как они. Самое жуткое, что там меняешься навсегда. Я б, наверное, лучше в тюрьму, хотя в тюрьме не был, чем опять туда…
Бродяга повертел головой. Андрей сделал вид, что не замечает его беспокойства.
– Вам Ушкин звонил. Он не узнал меня. Или не поверил, что я у вас…
– Мы утром виделись. Он отдал мне повесть.
– И что вы собираетесь делать?
– Покажу Назаровой. Она обещала помочь через кафедру, где защищался брат.
– Про кафедру вам Ушкин нашептал?
– Про кафедру нет. Но что-то такое он имел ввиду.
Веденеев отодвинул пустую тарелку. В его бороде и усах застряли крошки.
– Так вот! Вы что хотите рассказывайте про Ушкина, но я никогда не поверю, что хрыч без всякой подлой мысли отдал вам текст. Он всегда был их шестеркой, – Веденеев кивнул неопределенно в сторону. – Им, чтобы слепить дело, нужны сообщники. Мне главный редактор одной эротической газетки рассказывал. Его год в Бутырке держали. Наверху решили бороться за нравственность в СМИ. Ну, знаете, как у нас делается? Сообщников не нашли. Редактора отпустили. Я к чему: методы у них не меняются. И этой штукой, если в нее так вцепились, вы здорово подставите кафедру и вашего брата.
Он помолчал, гоняя язык под губами.
– Назарова говорила, что я стучал? – спросил бродяга. Андрей не ответил. – Это правда!
– Зачем мне это знать?
– Чтоб не получилось, как в кино: пристроился у добрячка гад, а гада разоблачил какой-нибудь правдолюб! Обо мне, кроме Ушкина, знал лишь ваш брат.
– Хотите сказать, что Валерьян…
– Нет, нет! – Веденеев испуганно поднял руки. – Он узнал случайно. И промолчал. Иначе моя жизнь вовсе стала б помойкой. Шизофреник. И стукач. – Веденеев вяло отмахнулся.
– Ну, и?
– Я тогда их ненавидел! Всех институтских! Думал: чеховские ученые ослы, набоковские дураки профессора. Мелкие пакостники. Опарыши науки. Живут за счет писателей и считают их же литературным гумусом. Живут в скучном мире дотошного буквоедства. Даже не заметили, что меня упекли! Как щас с вашим братом! Ведь, по сути, я для них эту дипломную писал! Кто, кроме них, ее читать станет? Мне казалось, не может заниматься литературой подлец. Проповедовать правду, а жить как мразь! Много среди нашего брата писателя желчных, озлобленных, уязвленных людей. Их пожалеть надо. Они ничего стоящего не напишут. Жизнь на пустяки растратят. А Ушкин ловчит не за кусок хлеба, а… да пес его знает, зачем он ловчит! Нравится. Есть же прирожденные садисты!
Вышел я из психушки. В институте, конечно, герой. Но – шепотком! Огляделся, и… словно прозрел. Мои кумиры ехидничают, зубоскалят. И хоть бы кто-нибудь сказал старому, что мне институт заканчивать надо. Надо как-то жизнь свою устраивать с клеймом шизофреника! Ведь я четыре года их слушал. Верил каждому их слову! Верил, раз хранят уроки великих, значит – совесть литературы. Доканывал их Ушкин! Дока-а-анывал! Как доканывает вздорная и злопамятная баба. Выживал из усадьбы.
И я подумал: а ведь они делали б то же на его месте! Со зла подумал. Они-то не лезли по головам, как он! Пришел к нему… – Веденеев задумался, вспоминая.
– Ну! Пришли! Мелко у вас получается…
– Не бывает мелко, если от этого жизнь или смерть хотя бы одного человека зависит! Понятно? Когда человек считает, что кладет на алтарь Богу даже свою жизнь, он служит не Богу, а черту! Христос за всех ответил! – проговорил Веденеев и неприязненно добавил: – Кстати, я не любил вашего брата. По двум причинам. Понимаю: функционер и все такое. Ничего личного. Но в том-то и гвоздь, что ничего личного, а в больницу отправил! Вам никогда не приходило в голову, что думают друг о друге жертва и палач? Оба не знакомы. Между ними все ровно! А один другому башку – чик! – Веденеев сделал у горла пальцы ножницами. – И совесть чиста!
– А вторая причина?