подножья сопок медными волнами звуков необычная музыка, и когда она смолкла — замер порт, рейд, притих город. Бастовавшие моряки по-братски помогли тогда партизанам, сорвав задуманную белогвардейцами десантную операцию на побережье против отрядов восставшего народа.
Второй раз хор гудков ворвался в распахнутые оконца калитаевского домика ранним майским утром двадцать третьего года. Это была первая после освобождения Владивостока маевка — многотысячное, ликующее, красочное шествие, закончившееся грандиозной мистерией, разыгранной на городском ипподроме: победа Труда над Капиталом.
С тех пор песнь гудков была неотделима от великих революционных праздников: они входили в город под ее могучие звуки.
Но не всех радовала симфония заводов. Редеющая с каждым днем кучка частников, оставшиеся в щелях «бывшие» люди затыкали уши, ненавидя и страшась медного пенья. Оно казалось им погребальным, хоронило их бесплодные надежды. С тоской и ненавистью слушал в это ноябрьское утро праздничные гудки Биргер: они всегда напоминали памятную июльскую забастовку моряков в девятнадцатом году, которую он вместе с другими белогвардейскими прихвостнями тайно предал. Страх перед возмездием не утихал, разбуженный громкими гудками.
Пели и ликовали гудки. Владивосток бурлил как в половодье: русла улиц не вмещали человеческий поток, и он растекался по площади, склонам сопок — неумолчный, неостановимый…
Алексей Дмитриевич Изместьев тоже собрался на демонстрацию: посидеть по-стариковски в саду Жертв революции, посмотреть на колонны демонстрантов. Потом он хотел побывать у Калитаевых: Егор пригласил старого моряка на новоселье.
Когда Изместьев поравнялся с недавно покинутым калитаевским домиком, над вершиной Орлиного Гнезда прошумела стая краснозвездных птиц: прилетели на парад самолеты.
Старик сощурившись смотрел в безоблачное высокое небо. «Крепнет, крепнет Россия-матушка!» — говорил он про себя, пристукивая палкой по каменистой земле.
Самолеты делали широкий круг над городом, а Изместьев, чтобы лучше наблюдать за ними, присел на выступавшие из земли узластые корневища монгольского дуба, одиноко росшего возле старого калитаевского домика. Возле корней торчали тоненькие прутики молодых дубков с большими бурыми листьями.
Алексей Дмитриевич думал сейчас о Прохоре Калитаеве. Неумирающий могучий дуб стоял здесь, как живой памятник простому русскому человеку, первым пустившему корни в трудной каменистой земле… Стоит он здесь и озирает с высоты родной город, видит трубы его заводов, мачты кораблей в бухте. Под крышами домов, что видны на склонах сопок, живут сильные работящие люди, которым принадлежит и этот город, и небо над ним.
Почти семьдесят лет простояла хибарка Калитаевых на сквозном океанском ветру. Припомнив все, что Алексей Дмитриевич знал о семье Калитаевых и ее основателе, Изместьев подумал: «Сколько лет прожили рядом со мной эти люди. Но кто знает о них? О купце Семенове — знают, он, дескать, первый житель Владивостока. А ведь первым-то был Прохор и товарищи его! Они положили начало городу. Прохор первый корабль тут построил. Он и первый костер зажег на пустынном тогда берегу Золотого Рога. И пусть сейчас тысячи огней озаряют город, все равно не погаснет свет того костра… Надо рассказывать о простых тружениках, подвижническая жизнь их достойна уважения и подражания…»
Алексей Дмитриевич подобрал с земли горсть кофейно-коричневых желудей, положил их в карман, из веточек с ржавыми резными листами сделал подобие букета и, осторожно ощупывая палкой тропу, стал спускаться вниз, к Суйфунской площади.
К Егору Калитаеву он пришел, когда улицы уже опустели, участники демонстрации разошлись по домам, чтобы за семейным столом отпраздновать великую Октябрьскую годовщину.
Ганнушка накрывала на стол. Она обрадовалась гостю, помогла снять крылатку, приняла у него из рук букет дубовых веточек.
— С вашего дуба, чтобы не забывали родного места, — улыбаясь заметил Алексей Дмитриевич.
На подоконнике в большой стеклянной банке стояли прутики калины с алыми гроздьями. Ганнушка сунула туда же дубовые веточки с гремучими рыжеватыми листьями, искусно обрамив ими пылающую осенним огнем калину.
— Вчера в бухте Улисс калины нарвала, — рассказывала Ганнушка. — Наплакалась, не дай бог. Это на том месте, где в седьмом году шестнадцать минеров расстреляли. Погибли за нашу светлую жизнь…
Давно уже были перенесены оттуда в городской сад Жертв революции останки расстрелянных минеров и матросов. Рядом с ними покоился прах Кости Суханова, также перенесенный с того места, где он был похоронен после злодейского убийства. Но не забывали люди окропленной кровью священной земли и приходили туда накануне праздников, чтобы склонить голову перед памятью героев…
Дверь с шумом распахнулась, и в комнату вошли Егор и Степкин. Следом за ними — Андрей, Катя, Сергей, Маша, Семен и Поля.
За беседой незаметно пролетело время. В широкие окна ворвался холодный огонь осеннего заката. В солнечном пламени еще сильнее вспыхнули алые веточки калины, а листья дуба стали медно- красными.
Машенька с грустью смотрела на горевшие под закатным солнцем дубовые листья на окне калитаевской комнаты, и вспомнился ей сейчас молодой монгольский дубок, посаженный дальзаводскими комсомольцами на могиле Ефима Хорошуты. Бедный, смешной Ефимка! Лежит он в каменистой земле Эгершельда. Плещется под коричневым, цвета корабельного железа, утесом волна Амурского залива, по которому один раз в жизни довелось-таки поплавать на пароходе беспризорнику из Ташкента, мечтавшему о суровом полярном походе на остров Врангеля.
Не хотелось верить, что веселого, с душой, открытой всем людям, мальчишки этого нет уже на свете.
Потом Машеньке припомнилось, как ходила она с заводскими ребятами в больницу, где в отдельной палате, на узкой койке, под сереньким солдатским одеялом лежал умирающий Ефим. Вспомнилось, как сварщики сваривали из шпангоутного железа надгробный памятник. К нему Андрей на небольшом куске корабельной стали наварил металлические буквы Ефимовой фамилии.
— Сходим к Ефиму, — предложила Машенька, подымаясь со стула.
Первыми ушли ребята. Потом стал собираться Изместьев. Уходя, он достал из кармана горстку желудей и протянул их Ганнушке.
— Посадите под окном. Прекрасное дерево, — сказал он на прощание.
Ганнушка и Егор остались одни. Ганнушка подошла к окну, посмотрела на вечереющий нахмурившийся залив, увидела утес, за которым купалась когда-то, в далекие годы своей юности. Отыскала глазами заветное место на берегу.
— Помнишь, Егор? — спросила она, увидев, что и он смотрит туда же.
Егор молча обнял Ганнушку за плечи.
Ганнушка стояла красивая, словно помолодевшая, озаренная закатным огнем. Она смотрела на уходящее за темные сопки багряное осеннее солнце, и казалось ей, что не было прожитых лет — жизнь только начиналась.
18
Запылали мартовские снежные пожары, взметнулось в небо холодное белое пламя, поднялись над дальневосточными лесами, сопками, полями непроглядные метельные дымы.
Весна летела на буранных крыльях из неоглядных далей Тихого океана.
Собиралась в обратный путь шефская бригада Дальзавода. Помогла она «Звезде» основательно, и не только в ремонте инвентаря, но и в устройстве других колхозных дел.
В предотъездные дни Федос стал неразговорчив, хмуроват, задумчив. Яким понимал причину такой резкой перемены в настроении отца. Федосу предстояло принять окончательное решение: оставаться ли в Бакарасевке, куда он еще недавно так стремился, или возвращаться на Дальзавод.