вам чай, и… мы донесем вас до фактории, мы о вас позаботимся. Я позабочусь о вас…
— Вы изменились, — укоряет он меня, что неудивительно, поскольку волосы у меня распущены, из глаз безостановочно текут слезы, а на лбу выросла большая шишка.
Вдруг он с неожиданной силой сжимает мне руку:
— Пожалуйста, сделайте для меня одну вещь…
— Да?
— Я обнаружил… нечто необыкновенное.
Дыхание его катастрофически учащается. Глаза без очков серые и широко расставленные, блуждающие. Я вижу на земле очки и поднимаю их.
— Вот…
Я пытаюсь надеть их на него, но он чуть дергает головой, отталкивая.
— Лучше… без.
— Конечно. Вы обнаружили… что?
— Нечто невероятное. — На лице у него еле проступает счастливая улыбка.
— Что? Вы имеете в виду Стюарта и меха?
Он удивленно хмурится. Голос слабеет, словно бы покидая его.
— Нет, вовсе не то. Я… люблю.
Я склоняюсь ближе и ближе, пока мое ухо не оказывается в дюйме от его рта.
~~~
Слова угасают.
Склонившаяся над ним миссис Росс качается, как тростинка на ветру. Дональд не может свыкнуться с мыслью, как она изменилась — ее лицо, даже полускрытое волосами, мягче и добрее, глаза сияют, ослепительно-яркие, словно вода под солнцем, хотя зрачки уменьшились, почти сойдя на нет.
Он удерживается и не произносит имя: «Мария». Может быть, лучше, думает он, если она не узнает. Лучше, если она не испытает тягостного чувства потери, сожаления, до конца дней ноющего где-то в закоулках души.
И теперь перед Дональдом открывается туннель, невероятно длинный туннель, будто смотришь в подзорную трубу не с того конца, так что все становится крошечным, но очень резким.
Туннель времени.
Он с изумлением вглядывается: через туннель он видит жизнь, какой бы она стала с Марией: их свадьбу, их детей, их размолвки, их мелкие разногласия. Их споры относительно его службы. Переезд в город. Ощущение ее тела.
То, как он большим пальцем разглаживает крошечную морщинку у нее на лбу. Как она дает ему нагоняй. Ее улыбку.
Он улыбается ей в ответ, вспомнив, как она сорвала свою шаль, чтобы перевязать ему рану в тот день на регби, когда они встретились впервые, столько лет назад. Его кровь на ее шали, связавшая их.
Жизнь мелькает перед ним, как колода карт в руках сдающего, и каждая картинка вспыхивает, законченная до самой крошечной детали. Он видит себя старым, и Мария тоже старая, но по-прежнему полна энергии. Спорит, пишет, читает между строк, оставляя за собой последнее слово.
Не сожалеет ни о чем.
Эта жизнь не кажется плохой.
Мария Нокс никогда не узнает о жизни, которую могла бы прожить, зато Дональд знает. Он знает, и он рад.
Миссис Росс смотрит на него, лицо ее в тумане, ослепительное и влажное. Она прекрасна. Она совсем близко и очень далеко. Кажется, она его о чем-то спрашивает, но почему-то он больше ее не слышит.
Все и так понятно.
И поэтому Дональд не произносит имени Марии, и вообще ничего не произносит.
~~~
Хуже всего было — отвести Алека к телу его отца. Он настоял на том, чтобы мы отнесли труп в Ганновер-Хаус, как Дональда, и похоронили их там. Стюарта мы решили закопать в неглубокой могиле, которую он сам и вырыл. Это кажется вполне справедливым.
Получеловек был тяжело ранен пулей Паркера, но, когда мы вернулись к хижине, он исчез. Его след вел на север, и Паркер какое-то время шел за ним, а потом вернулся. Получеловек ранен в шею и вряд ли долго протянет. К северу от озера нет ничего, кроме снега и льда.
— Пусть о нем позаботятся волки, — только и сказал Паркер.
Мы завернули Дональда и Нипапаниса в меха; для отца Алек нашел оленью шкуру, что казалось ему очень важным. Дональда мы завернули в лису и куницу: мягко и тепло. Паркер связал самые ценные шкуры и погрузил в сани. У Жаме есть сын: это для него. Для Элизабет и ее семьи. Я полагаю, что за остальными Паркер когда-нибудь вернется. Я не спрашиваю. Он не говорит.
Все это мы успели до полудня.
А теперь мы возвращаемся в Ганновер-Хаус. Собаки тянут сани с лежащими на них трупами. Алек идет рядом с санями. Паркер правит собаками, а я иду рядом с ним. Мы держимся наших же следов и следов наших преследователей, глубоко отпечатавшихся в снегу. Я обнаруживаю, что, сама того не сознавая, научилась читать следы. Всякий раз, когда я вижу отпечаток, в котором признаю свой собственный, я ступаю на него, чтобы стереть с лица земли. Эта страна испещрена такими отметинами: слабыми следами человеческих вожделений. Но наши следы, как и эта горькая стезя, недолговечны, укутаны зимой, и когда снова повалит снег или с весенней оттепелью, исчезнут все свидетельства нашего похода.
Тем не менее три цепочки следов пережили тех, кто их оставил.
В какой-то момент я вспоминаю о костяной табличке и понимаю, что потеряла ее. Когда я выходила из Ганновер-Хауса, она лежала у меня в кармане, а теперь ее нет. Я говорю об этом Паркеру, он пожимает плечами. Он говорит, что если она так существенна, то найдется снова. И в некотором смысле — хотя мне неудобно перед бедным мистером Стерроком, который, похоже, страстно ее вожделел, — я рада, что у меня нет того, чего так жаждут другие люди. От подобного добра ничего хорошего ждать не приходится.
Я, конечно, думаю о Паркере, я вижу его во сне. И насколько я понимаю, он думает обо мне. Но мы — проблема, не имеющая решения. После всех этих ужасов мы не сможем продолжать как прежде — а если честно, никогда бы и не смогли.
И все же всякий раз, когда мы останавливаемся, я не могу отвести глаз от его лица. Перспектива расстаться с ним — словно перспектива лишиться зрения. Я думаю обо всем, кем он был для меня: чужаком, беглецом, проводником.
Любовью. Магнитом. Моим истинным севером. Я всегда обращена к нему.
Он доведет меня до Химмельвангера и пойдет дальше — туда, откуда пришел. Я не знаю, женат ли он; полагаю, что да. Я не спрашивала и не собираюсь. Я не знаю о нем почти ничего. А он — он даже не знает моего имени.
Иные вещи способны вас рассмешить, если вы склонны посмеяться. Я думаю об этом, а через некоторое время ко мне обращается Паркер. Алек на несколько шагов впереди.
— Миссис Росс?