о любви, и даже тот, кто не успел сбросить с себя путы сна, чтобы погрузить свою душу в море блаженства, даже тот видел в этот час восхитительные сны, способные заставить ярче зардеться щеки дев и тяжко кряхтеть и вздыхать строгих монахов.
Только два человека в этот час не ведали ни сна, ни радости любви. Они не слышали ни влюбленных вздохов моря, ни сладостных ароматов трав и томительно-нежных птичьих песен, не видели ни стекающего с неба золотисто-розового бархата рассвета, ни распустившихся во всей красе наполненных нектаром цветов, ни весь удивительный мир вокруг. И все потому, что они оба были погружены в глубокие и тяжкие раздумья. По странному стечению обстоятельств оба эти человека были в том самом возрасте, когда о прожитых годах и приобретенном опыте красноречивее любых слов говорит седина в волосах. Но не та седина, которая венчает старческую дряхлость, а та, которая похожа на блеск серебра на дорогом клинке, от которого оружие не притупляется, а приобретает то особое, ни с чем не сравнимое благородство и изящество доведенной до совершенства целесообразности четких линий металла, на которой украшения смотрятся, как легкая дымка вуали на лице прекрасной женщины. Да, это был тот самый возраст, когда сила мужская еще не растрачена, но, напротив, преодолев все испытания, только окрепла и достигла своего наивысшего расцвета, и именно тогда лица настоящих мужчин приобретают ту замечательную, суровую мужественную красоту, которая воплощает в себе выражение силы, соединенной с благородной строгостью знающего свое дело и свою цену человека. И эти мужчины походили друг на друга не только возрастом, но и тем, что оба несли на себе печать многих воинских трудов, от которых в силу своего ума и спрятанной за внешней строгостью чуткой и чувствительной душой, сумели не превратиться в хладнокровных убийц. Война лишь отточила их ум, сделав его более четким и дальновидным, подвигнув его тем самым к поиску причин происходивших событий и желанию предугадать ход истории, что, конечно же, заставило обоих взяться за перо с тем, чтобы записывать свои мысли и подвергать осмыслению происходящие на их глазах исторические события. Виденная ими многократно смерть многих людей и пролитая кровь обострили до предела их чувства и понимание жизни, благодаря чему оба пришли к высшей философии того времени – философии оружия, от которой брошенная в их волосы седина делала их самих похожими на дорогие, изукрашенные серебряной насечкой беспощадные клинки, прошедшие через многие испытания с великой честью. И этим они так походили друг на друга, что, казалось, глаза их отражают одни и те же мысли, и даже раздумья их, словно они могли слышать друг друга, плавно и согласно переходили из прошлого в настоящее и далее в будущее. В то самое будущее, от которого их лица мрачнели, а глаза переставали видеть окружающий мир. Какие картины вставали перед их взорами в этот миг, неведомо, ибо их сурово сжатые губы строго хранили молчание, но выражение их лиц более чем красноречиво говорило о том, что эти картины были ужасны, и также о том, что увиденное ими не казалось им пустым бредом, ибо они оба были наделены даром предвидения и прекрасно знали об этом.
Один из этих людей находился далеко в море, на высокой деревянной башне на носу корабля, которая словно летела над морской гладью, а другой был около небольшого оконца, открытого навстречу легкому ветерку, который медленно накатывал с моря на мрачные стены Тмутаракани волны розового с золотистым отливом утреннего тумана. Да, это открытое окно смотрело прямо в море, и если бы оно не располагалось под самой крышей, прислонившейся к терему высокой башни, то туман, наверное, свободно втекал бы в него, наполняя небольшую светлицу холодной сыростью своих призрачных теней. Теперь же волны тумана, пенясь, обтекали каменные стены терема и пристроенных к нему кольцом других зданий. Это кольцо называлось хоромами и походило на маленькую крепость. Узкие окна терема, обращенные наружу, усиливали это впечатление, но более всего боевой вид хоромам придавала башня, подпиравшая своим подножием с одной стороны ворота во внутренний двор, а с другой – открытое крыльцо терема. Она сурово царила над всеми постройками и была похожа на ключ, отпирающий вход в замок, или на таинственного каменного стража, который молчаливо и строго наблюдал за каждым, кто приближался к воротам. Впрочем, если присмотреться к этой башне повнимательней, то несложно было понять, что она была не столько грозной, сколько таинственной, и именно это ощущение и порождало страх. Таким же таинственным казался и человек, сидевший около открытого окна этой башни. Он сидел перед квадратным резным столом, приставленным на крепких дубовых ножках, превращенных неведомым резчиком в причудливое переплетение диковинных трав и зверей, вплотную к открытому окну, из которого струился мягкий утренний свет. Греческий масляный светильник все еще горел, забытый на краю стола, играя тусклыми желтоватыми бликами на его резных досках, которые также были искусно изукрашены тонкой резьбой и насечкой из медных и серебряных кусочков металла. С другого края стола лежала старинная рукописная книга в кожаном переплете. Рука человека с зажатым до синевы пальцев пером застыла на этой рукописи. Открытая страница была лишь наполовину исписана, но даже этого было достаточно, чтобы понять, что этот странный человек писал «Родовицу», или книгу рода. Книгу, которую прежде писали его отец, дед и прадед, а также многие и многие пращуры, жившие до него прежде и также писавшие ее, если не своей рукой, то своими делами. Все дела его рода были отражены в этой книге; здесь он мог прочитать о людях, на которых походил душой и телом, и судьбу которых он повторял едва ли не в точности спустя сотню лет. Над этой книгой человек размышлял, пытаясь заглянуть в свое будущее и будущее своих детей. Вдруг по его сосредоточенному лицу пробежала тень тревоги. Глаза его потеряли выражение отрешенной задумчивости, и он, оторвав свой взгляд от почти телесной желтизны пергамента, посмотрел через открытое окно вдаль. Уже через секунду он резким и властным движением руки откинул назад упавшие на лицо во время раздумий непослушные длинные пряди седых волос и решительно встал.
– Баско[49]! – загремел его сильный голос. – Где ты там?
С дальнего угла светлицы, еще погруженного в ночной полумрак, за стеной послышалась возня и приглушенный женский смех, потом мягко скрипнула дверь, и вошел высокий парень, потирая ладонью сонные глаза.
– Я здесь, боярин, – прогудел он, как из пустой бочки.
– Что, опять молодуху затащил к себе? – не оборачиваясь на вошедшего и продолжая смотреть в морскую даль, равнодушно спросил боярин.
– Тык, это... – промямлил парень и замолчал, переминаясь с ноги на ногу.
– Хороша хоть? – ухмыльнулся боярин.
– Очень... хороша, – нараспев потягивая слова, обрадованно откликнулся парень.
– Вот будет тебе «очень», когда с города опять на тебя придут с жалобами, – усмехаясь в усы, проворчал боярин. – Что ты тогда скажешь?
– А че жаловаться, – затараторил парень, – девки-то все очень даже довольны.
– Вот как-нибудь наломают тебе мужики-то бока, – глаза боярина просто впились в туманную даль, – будут тебе тогда довольные девки.
– Тык, это, – начал было парень свою оправдательную речь, но боярин вдруг оборвал его резким окриком:
– Вот что, Баско!
Парень весь подобрался, понимая, что вот теперь-то он услышит ту настоящую причину, ради которой его лишили удовольствия утренних утех с юной красоткой.
– Стрелой слетай-ка в город, – боярин наконец-то взглянул на своего слугу, с пристальным вниманием, словно оценивая еще раз, сможет ли он сделать все в точности так, как будет поручено. – Скажи воеводе, что ромеи[50] идут большой воинской силой, и чтоб собирали городские сотни, но только тихо, без лишнего шума. Понял?
– Понял, – парень быстро заглянул через плечо боярина в морскую даль. Глаза его стали круглыми от удивления.
– А где ж ромеи-то? – невольно сорвалось с его губ.
– Тебе что сказали делать! – боярин сердито сдвинул брови, полоснув недовольным взглядом так, что парня как ветром сдуло за дверь.
– Будут тебе еще ромеи, – услышал он уже на бегу тяжелый голос боярина.
Слуга убежал, нещадно колотя пятками своих ног, обутых в добротные поршни, по крепким ступеням лестницы, сделанной из горного дуба, словно пытаясь тем самым передать всему дому утреннее недовольство хозяина и заставить все вокруг двигаться, а всех остальных слуг проснуться следом за ним. И точно так все и случилось. Еще его шаги не стихли, как совсем рядом за дверью мышиным быстрым шажком просеменили босые женские ножки, где-то вдалеке скрипнула дверь, и глухо брякнула посуда в поварне.