здоровым, на самом же деле — больна, слаба и несчастна, и вся ее мистика, религиозность — как бы последний поиск убежища: куда бы свою душу пристроить, где бы ей, бедной, найти покой?
В Иерусалиме их всех считают пройдохами, ловкачами, дескать, взяли удачный тремп за счет государства! А Шурочке эта вилла стоит судьбы, судьбы и не меньше… Удрал от нее недавно Денис — сердечный дружочек, жених, — как от чумы, идиотки, и сочинил, кажется, это самую песенку про Шурочку- курочку. А все потому, что мозги ее действительно набекрень, что шарики без извилин, а извилины — не в ту степь, ибо мужик был достойный, в самую, как говорится, масть: вечно веселый, модно одетый, стройный и гибкий, как танцовщик. Знала отлично, где он работает, но это ее не смущало — геодезист-картограф кладбищенский на Масличной горе! А что в ней зазорного, в этой работе? Масличная, как-никак, гора, громадный по-своему город: тысячу лет хоронят евреи своих покойников, сколько поколений лежат в этих склепах!? Под ней, под Масличной горой воскрешение мертвых должно состояться, поэтому полный порядок там должен быть. И этим самым Денис как раз занимался: прокладывал переулки, дорожки, разбивал участки.
И вот однажды — а дело было в Кадмоне — Шурочка разостлала карту и стала Денису рассказывать про Тушию, про виллу, про своего прораба-каналью. Ввести в курс дела — мужик все же завелся в доме!
Денис долго молчал, пялился в карту, загадочно улыбался. Как будто вникал внимательно во все Шурочкины проблемы и вдруг изрек со своей невинной, очаровательной улыбкой:
— Как кладбище! — безо всякой задней мысли, естественно, а Шурочка остолбенела.
Вечно погруженная в мистику, уже привыкшая каждому слову и явлению придавать высший, метафизический смысл, — внезапно ослепла, услышала сердце свое в сдавленном горле. Кладбище? На что он ей намекает, что он ей, гад, пророчествует?
И как завизжит, как забьется в истерике:
— Кретин! Дурак! Недоносок!
Вяжет Шурочка кофту, пальцы снуют, порхают, а в сердце — тупая, тяжелая боль. Глупое сердце сочится досадой, безнадежной досадой.
«А ведь скажешь кому-нибудь, что живу в Кадмоне, — брови вскидывают восхищенно! Не идиотики наши, конечно, которые всем завидуют, а знатоки Торы, люди образованные… О, Кадмона, скажут, в Кадмоне, вы знаете, великая мудрость сошла от Б-га к царю Соломону. Благословенное во веки веков место, госпожа Олендер! В Кадмоне мудрость жила еще издревле, при ханаанеях. Вы помните, как обхитрили кадмонцы самого Йегошуа бин Нуна, ученика Моше? Сказали, что живут далеко, вовсе не в Ханаане, обрядились в рванье, положили в котомки свои сухари с плесенью, — видите, мол, какие мы дальние? И мир заключили. А мы, евреи, волосы на себе рвали с досады, да поздно было — мир заключили! А как скажешь Тушия, то вовсе убить можно, поскольку так оно и переводится — мудрость… Мудрость да мудрость! Откуда же, Г-споди, эта глупость во мне, откуда? Ангелы мои хранители…».
И смотрит на сына: бледное, чахлое растеньице, стебелек ее жидкий, — в кого он такой уродился? Через год у него «бар-мицва», а все его в школе метелят, кому не лень — все абсолютно, и кличку гнусную дали: коксинель! А он ведь и впрямь, как девочка, — именно.
Много раз пыталась Шурочка поднять трубку, объясниться с Денисом, вернуть человека любой ценой. Не ради себя — себя уж ладно, черт со мной, с дурой! Ради сына, Вадьки, он так к нему привязался, так они подружились! Ну, просто — отец с сыном… Об этом Шурочка могла лишь мечтать. Да и мечтать до Дениса не смела!
Записал Вадьку на бокс и на каратэ. Купил перчатки боксерские. Купил распашоночку на тесемках, кальсоники чудные — полотняные. По три раза в неделю возил в Иерусалим, не считаясь с бензином, со временем. Купил аквариум с рыбками. И кончился Вадькин медовый месяц, кончилось сыночкино счастье — вот вам и Тушия с Кадмоной, мудрость царя Соломона! Блевать хочется…
«Будь она проклята, эта вилла!».
Смотрит она на сына, чувствуя безмерную нежность, чувствуя боль, сострадание и что-то еще, чему нет названия, чья природа уже не наша, совсем не земная. Не каждой матери положено это знать, не каждой матери в это проникнуть.
Возила Шурочка сына к знаменитым невропатологам, психиатрам. Пыталась пристроить в кибуц, ибо мысль такая была — сменить ему обстановку, общественный климат, как говорится. Обидно ведь все-таки, дети кругом, как дети: буянят, дерутся, бьют стекла соседям, а этот же — как не от мира сего — ни рыба, ни мясо! Пробовала и иглоукалывание, пробовала человека с электрическими руками, который ауру якобы восстанавливает, оболочку вокруг человека, жизненный дух. Возила Вадьку к знахарям и к гадалкам — не заколдован ли сын дурным глазом? Поила травами и отварами. И в Тель-Авив попала однажды, к какой-то припадочной тетке, резмерами со слониху. Сказали Шурочке, что тетка эта общается с духами, что может сказать, кем была душа человека в прошлой жизни. Что пережил человек и какую принес память и искажения.
— Это девочка из Освенцима, в одиннадцать лет ее сожгли в крематории! — сообщила тетка, выйдя из транса. — Не удивляйтесь, большинство евреев, которые нынче рождаются, это души из крематориев, они нуждаются в особой заботе.
И Шурочка успокоилась, смирилась, ибо с Кабалой тут ничего не входило в противоречие, все объяснялось и повлекло за собой лавину других открытий, грандиозных и удивительных. Ну, как объяснить, например, это мягкое в Израиле отношение к детям: все им прощать, неслыханно баловать? Шурочка так и не видела до сих пор, чтобы взрослый ударил ребенка в Израиле…
Можно ей возразить, конечно! Можно сказать, что были мы две тысячи лет в галуте, страдали и мучались, пусть же дети наши растут на воле, как им угодно, а мы полюбуемся — свободные на своей земле! Все это так, все это тоже верно, а Шурочка все-таки хочет думать иначе, ибо есть у нее собственный, тайный ключик.
Рядом с Олендерами, на соседнем пороге живут Эдик и Белла Самары, Шурочкины приятели еще по Москве. Все трое они, между прочим, один институт кончали. Эдик опекает Шурочку, как родную сестру, без Эдика никакая вилла бы у Олендеров не состоялась. Себе цемента достанет и ей везет, себе арматуры — и ей. Трубы, краны, строительный лес, камень заказывал им в Бейт-Лехеме, архитектор был общий… Ну, а финансы? Кто пробивает финансы Шурочке в Поселенческом Агентстве? О, Эдик Самара — локомотив, а Шурочка за ним, как вагончик! Сама бы давно свалилась, ни за что бы не потянула!
Так вот, дети… Родились у Белки и Эдика двое малышей в Израиле, мальчик и девочка — чудные крохи, и оба со странностями, необъяснимыми аномалиями.
Девочка смертельно боится собак! Едва завидит щенка, как тут же трясется и падает в обморок. А крохе нет и пяти, ни разу в жизни собака ее не кусала, не облаяла, не пугала. А один только образ собачий вызывает у ребенка судороги и полное отключение сознания. Как понимать изволите?
И видится Шурочке концлагерь, гестаповцы. Людоед-овчарка бросается на человека, яростно терзает его немощное тело. И память об этом — последнее, с чем душа отлетела…
Мальчишка же, Урик, ни днем, ни ночью не расстается с оружием. Ходит, обвешанный пистолетами, автоматом, все — игрушечное, разумеется, но так он и спит, обложенный кругом оружием, так его водят в садик, в гости. Целый арсенал у Урика, горы оружия. И все он содержит в наилучшем виде, копит и бережет.
«Оружейником будет, изобретателем, — смеется Эдик. — Живет ведь в Кадмоне, все видит, все понимает, опасности взрослых передаются, ничего удивительного! И вообще — в Израиле это модно, мальчишкам идти в армию…».
А Шурочка молчит, но видит иную картину: смелая была душа, воевала камнями, палками, не хотела жизни своей даром отдать. Так и погибла где-нибудь в гетто с мечтой об оружии, чтобы на равных сражаться, и лютую жажду этой мечты принесла в новую жизнь.
Затихает бой голливудский на телеэкране, индейцы с коней и фургонов спешились, добивают раненых, грабят имущество, а форт догорает. Шурочка замерла, насторожилась: послышалась ей работа мотора у себя во дворе, и безошибочно определила, — «пежо» Эдика Самары!
Хлопнула дверца, и тут же ей позвонили.
— Вадик, открой дяде Эдику! — и поднялась с дивана, оставив вязание.
Родной человек, Эдик Самара, целует Шурочку, целует Вадика-Шая. Рыжий, сорокалетний великан,