сновали по экранам зеленые зигзаги, лениво растекаясь в прямую линию. Не хочет больше сжиматься и растягиваться мускульный мешок в груди? Скорее катите машину, шибанем его током, и пойдет! — врачебная наука с угрюмым упорством делала свое святое дело. И снова начали видеть неизвестно что глаза, рак поджал клешни, увядшие было почки снова стали процеживать чай, чай, чай, бесконечный чай. Иногда соки, но редко, соков Циля не любит, да и дорого.
Не помешали бы — она бы, может, и не заметила. «Только жить, жить» — да так незаметно бы и перешла.
А тогда и мне бы можно. Мне, пожалуй, потрудней придется. Раньше сказали
бы — древняя старуха, а по нынешним временам молодая совсем, ухмыльнулась баба Неля, всего семьдесят пять. Болезней, правда, хватает. В груди иногда так сдавит — в глазах темно. Баба Неля скрывает свои хвори, не хочет, чтоб лечили. Впрочем, никто особо и не спрашивает, знают только, что ноги сильно болят, ну, это у многих пожилых. Ноги эти, колоды, так гудят, и так клонит в сон, что бабе Неле кажется: вот лягу, закрою глаза — и уйду глубоко-глубоко, на самое дно, и не вынырну.
Баба Неля читала и по телевизору слышала о стариках, даже не всегда одиноких, иногда и парами, которые сами себе помогали уйти. Ни от чего особенного, просто от старости. Идея бабе Неле кажется разумной и простой — у девок сонных таблеток полно, но сама она этого не сделает. Слишком уж красиво получается, как в кино, а на самом деле ничего красивого нет. Да еще не дай бог откачают, позору сколько.
И хватит, обрывает себя баба Неля.
Что, нельзя уж и о будущем помечтать, возражает она сама себе с ухмылкой.
Мечтай да не замечтывайся. Циля живехонька, и девки.
А девки — не знаешь, что ли? — спят и видят, чтобы вас с Цилей не стало вдруг. Вот чтоб встать утром — а вас нету, просто исчезли, испарились — и никто не виноват. В доме тихо, чисто, просторно, не воняет, никто не стонет, не охает, чаю не просит, глупостей не плетет. И обеды им твои не нужны, и без стирки-глажки твоей обошлись бы, только виноватости боятся, не признаются. Да уж почти и признаются. Леночка едва разговором удостаивает, и Юлька тоже, только махнет рукой, не болтай, бабуля, ерунды, а Цилю вообще как не слышат, не видят, обходят стороной.
Но ведь, что греха таить, и у самой бабы Нели все меньше в душе заботы о них и тревоги. Случится что у какой-нибудь из них — вроде бы и заволнуется баба Неля, вроде бы и захочется ей чем-нибудь помочь, утешить, посоветовать, а чуть времени пройдет — и притупляются, затягиваются мутью безразличия эти прежде нестерпимо острые чувства. Они словно давно засевшая заноза, от которой лишь порой, при неловком движении, бьет током по всему телу. Баба Неля быстро-быстро эту боль гасит, придавливает, не хочет больше. Да и советов для них у бабы Нели никаких не осталось, особенно в этой новой жизни. Циля, та и вовсе с недоумением смотрит на вытянувшуюся из нее цепочку живых существ и считает, кажется, что все они, включая и ее самое, дети одной матери, бабы Нели. Она уже редко помнит, кто — кто. Сама же баба Неля на память не жалуется, что надо, все помнит хорошо, неизвестно только, что именно надо. И картинки, которые показывает ей память, не стираются, но тускнеют и не вызывают у нее особого интереса, а только тягучую тоску по той, не бабе Неле, а Нелли, Нелечке, к которой это имело будто бы прямое отношение. Что толку, Нелли-Нелечки давно нет, ни одна из девок тоже никогда этими картинками не интересуется — не для кого их и вызывать, и баба Неля воспоминаниям предается редко.
Такое это занятие, стирка — задумаешься-задумаешься, не знаешь, про что и думаешь. Баба Неля стоит на коленях около ванны, руки в теплой мыльной воде, не стирает, ищет в мыслях, о чем начала думать. Ступни сзади лежат на каменном полу как не свои, как-то вставать придется.
— Ча-аю!
Скорей достирать, покою ведь не даст. Вот про нее и думала, про Цилю, что бросить ее нельзя, не на кого, не на девок же. А за самих девок особо страдать нечего, все как-то устраиваются в жизни, устроятся и они, так или иначе.
Вот только Валентина… Не то чтобы самая любимая, нет, внучку Леночку баба Неля когда-то любила больше всех, больше мужа, больше дочери, надышаться на нее не могла. Юльку Леночкину так полюбить уже не сумела, сил стало меньше, а теперь и вовсе, если Юлька родит при жизни бабы Нели, запросто может случиться, что для бабы Нели это будет совсем постороннее существо. Нет, дочь Валентина просто по времени всех ближе, ближайшее звено в цепочке, следующая на очереди. И совсем ни к чему не готова.
Баба Неля не помнит про себя, чтобы она чего-нибудь, что надо, не умела. Так или иначе, лучше, хуже, не учась и не колеблясь, за все бралась и все делала. Про Цилю и говорить нечего — солдат революции. В кого же это Валентина такая задалась, подушка пролежанная, ничего не умеет толком, ни к чему ни таланта, ни интереса, ни к чему и ни к кому не прикипела сердцем за свои полвека с лишним. Кое- как замуж вышла, кое-как Леночку родила. Мужа удержать, разумеется, не сумела, ну, это и получше ее не сумели. Леночка вон вовсе замуж не пошла, у них это нынче просто, нагуляла Юльку в восемнадцать лет, кинула бабе Неле, побежала дальше гулять. А Валентина, как муж ушел, и совсем заснула. Баба Неля ей и Леночку вырастила, потом и Юльку. Ну, а не будет бабы Нели, что Валентина тогда? Впрочем, не бабе Неле теперь это решать. Либо приспособится, либо пропадет — как все.
Развесила пеленки, дала Циле чаю, взялась за глажку. Слава богу, постельное здесь не гладят, и Юлька свои джинсы с футболками не велела, с криком даже, но Леночке каждый день свежую блузку на работу, Валентина свое и сама могла бы, все вечера сиднем дома сидит, да пока надумает, пока раскачается, а там либо прожжет, либо перепачкает…
Забежала в перерыв Леночка, вытащила коробку с документами, что-то кладет, что-то вынимает. Последние дни все время в этой коробке роется, бегает куда-то, но, конечно, не говорит. Довольная сегодня на удивление, даже и ругнула бабу Нелю:
— Опять Циля Юлькину кровать всю прописает! Зачем пустила? Мало тебе, что в кухне вонь несусветная? — и то с улыбкой.
Редко нынче достаются бабе Неле Леночкины улыбки, давно уж нет у нее прежней ненаглядной внученьки Леночки, а почему-то эта улыбка бабу Нелю не обрадовала.
Леночка понюхала суп, поморщилась, но съела несколько ложек прямо из кастрюли.
— Села бы, пообедала как человек. Случилось что? Или не скажешь, как всегда?
— Потом, потом! Опаздываю! Вечером…
И опять улыбается, но прямо на бабу Нелю не смотрит. И убежала.
Вечером… Мнительная я стала, думает баба Неля. Ну, до вечера еще дожить надо.
Теперь Цилю кормить. Циля почти ничего не ест, но попробуй-ка пропусти обед или ужин.
Процедура сложная. Опять перетащить Цилю обратно в кухню — а не хочет теперь, хочет здесь, на кровати, упирается, не сдвинешь. Да ведь нельзя, все заляпает.
— Ну и сиди без обеда.
Циля мгновенно начинает плакать. Слез у нее мало, две-три слезинки всего, она подбирает их темным согнутым пальцем — и в рот, бережет жидкость. Дальше плачет всухую.
Баба Неля тоже заплакала бы. Но лучше не начинать, у нее слез нет совсем, а без слез такой жгучий спазм сожмет горло, за час не разделаешься.
— Ладно тебе, ладно, пойдем поедим.
А Циля раз, вывернулась из рук — откуда только прыть берется, когда не надо, — и улеглась. Лежит в своей пилотке, скрючилась, поплакивает потихоньку.
— Не хочешь есть? А без еды жить не будешь.
— Жить, жить! — всхлипывает Циля. — Только жить, жить, жить!
Звонок в дверь. И кого дьявол несет? У своих у всех ключи.
Молодой мужик, лет сорока с плюсом.
— Это здесь мишпахат олим ми Руссия?[4]
— Здесь, здесь.
— Шалом. Это гиверет[5] Рувински?
— Это дочка моя Рувинская. А я Сомова.
— Да, так. Вот у меня барешима[6] Рувински Валентина, Рувински